Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941
Шрифт:
– Но согласитесь, NN, как-то это препятствие преодолеть необходимо. Время военное. Вдруг пропадет единственный экземпляр, вдруг мы расстанемся с вами, и я не успею…
Тогда она предложила, что сама перепишет поэму и отдаст мне экземпляр на сохранение.
Разумеется, это самое лучшее. И у меня будут стихи, написанные ее почерком! Ведь в Ленинграде у меня остались карточки, надписанные ею, и книга, и теперь у меня от нее ни единого лоскутка…
– «А почему вы говорите, что мы скоро расстанемся? Вы хотите уехать с К. И.?»
(Она уже в третий раз спрашивает меня об этом – с тех пор, как папу вызвали, свидетельствовали и нашли «годным». Разумеется, он мог бы не ехать – у меня сжимается сердце от одной мысли, что он окажется снова под бомбами… и для чего? – но так как мама одержима жаждой поездки в Москву, то опасность эта становится вполне реальной… Но я, конечно, не для того обрекла себя на разлуку с Ленинградом, на трюм, на Чистополь, на Турксиб, на Ташкент, чтобы везти Люшу под бомбы. Я ни за что не хочу везти ее в Москву, пока Москва не тыл. Но, конечно, жара, жара может выгнать меня из Ташкента… Но я сделаю всё, чтобы быть с NN, не разлучаться. Я ей нужна действительно, а она мне просто необходима.)
– «Перечтите поэму, исправьте орфографию и знаки, и тогда я смогу ее переписывать…»
Она достала «Ардова», и я приступила. Три грамматические ошибки: «оплупленные», «ровестники», «комедьянская». Пунктуация же, по-моему, грешит школьной правильностью, а не ошибками… Я исправила ошибки карандашом и обещала доставить резинку, чтобы она стерла мои поправки и сделала исправления своей рукой.
– «Вы знаете, к кому относится посвящение? Помните, какие были у него ресницы… Понимаете теперь, что сюда впутано…» [341] .
341
Речь идет об О. Э. Мандельштаме – см. также «Записки», т. 2, с. 250.
Во время этой работы вошла Блюмиха, которая, нисколько не смущаясь нашим занятием, сообщила, что Железнова позавчера назвала ее дурой, вчера дрянью, сегодня утром сволочью, а сегодня днем позвала ухаживать за больным ребенком… Нет, что-то не жалка мне эта старуха.
Я простилась и пошла в Союз. К Алимджану мне удалось войти сразу. Я подождала, пока убрался сплетник Л. и тогда изложила свое дело – что, мол, мы заинтересованы в покое для А. А. и что Блюм, как жене члена Союза, действительно следовало бы дать угол…
Он ответил:
– Извиняюсь, но я не нянька для Карла Маркса, 1 … Я занимаюсь творческой деятельностью…
(Точь в точь так же ответил мне со Штоком Нович, когда мы пришли хлопотать о дровах для NN – «я занят творческой деятельностью»… Обоим дурням не приходит в голову, что позаботиться о быте NN – единственный для них способ прикоснуться к творческой деятельности…)
Я ушла.
[несколько строк густо зачеркнуты. – Е. Ч.] в то время как все порядочные люди радостно служат ей – моют, топят, стряпают, носят воду, дарят папиросы, спички, дрова – и Волькенштейны, и Хазины, и Штоки (и даже непорядочные Городецкие).
Чужие люди за негоЗверей и рыб ловили в сети…11/I 42 Один день я не была у нее – Люша больна – а вчера вечером вырвалась. Будто целую вечность ее не видала.
У нее сидели Ауговской и m-me Блюм, которые скоро ушли [342] .
Она лежала в постели, в белом платочке, под белыми простынями, еще похудевшая. В комнате тепло, в углу – дрова, на подоконнике – яблоки… Я развернула свое: орехи, масло, творог.
342
Владимир Александрович Ауговской (1901–1957), поэт.
– «Меня так балуют, будто я рождественский мальчик. Целый день кормят. О. Р. выстирала мне полотенце, Ная вымыла мне голову и сделала салат оливье, Мария Михайловна сварила яйца… Утром открылась дверь, и шофер Толстого принес дрова, яблоки и варенье. Это мне совсем не понравилось. Я не хочу быть обязанной Толстому» [343] ).
(А мне понравилось. Я дала Толстой и Пешковой идею поехать лично приглашать А. А. участвовать в концерте в пользу эвакуированных детей с коварным намерением: чтобы они вошли в конуру А. А., устыдились и предприняли что-нибудь… Так и вышло [344] .)
343
Алексей Николаевич Толстой (1883–1945) занимал в Ташкенте видное общественное положение в качестве депутата Верховного Совета СССР и члена Президиума СП Узбекистана. В начале января 1942 года в Ташкенте был создан филиал издательства «Советский писатель», и А. Н. Толстой стал председателем редсовета этого филиала.
344
Толстая и Пешкова – Людмила Ильинична Толстая (1906–1982), жена А. Н. Толстого, и Надежда Алексеевна Пешкова (Тимоша).
Но почему она так худеет, почему у нее так кружится голова, почему она лежит? Я смертельно боюсь – не tbc ли? Она уверяет, что головокружения эти – результат перемены атмосферического давления… Быть может, она просто изголодалась? Но она уверяет, что питается сейчас лучше, чем в Ленинграде в мирное время, и увы! я признаю, что она имеет резон. Танька варила ей иногда кое-что… [345]
Как бы показать ее врачу? Пока она категорически отказывается.
345
Речь идет о Татьяне Смирновой, ленинградской соседке А. А. О ней см. с. 91, 204 и примеч. на с. 142.
Луговской скоро ушел, Блюмиха тоже. (Блюмиха – ура! – перебралась назад к Железновой. Добрые люди разъяснили ей неуместность вторжения к А. А.). Ная села в ногах постели. Мы пили чай. А. А. показала мне полученную ею бумажку, которая ужасно оскорбила ее. Это было приглашение выступить в лазарете для раненых, написанное в чудовищно-грубой форме: «В случае В/неявки Союз будет рассматривать это как тягчайшее нарушение союзной дисциплины».
– «Нет, нет, я буду говорить с Алимджаном. – Я понимаю, что эта грубая форма относится не только ко мне, но все равно. Я скажу ему так: до сих пор единственным моим огорчением в Ташкенте было то, что меня не приглашали читать раненым. Других товарищей приглашали, а меня нет. Зачем же эта радость должна быть испорчена мне ничем не заслуженной грубостью?»
Для Алимджана, занятого исключительно творческими вопросами, это слишком тонко. Не поймет.
Ная колола орехи подковой, найденной А. А. на Пушкинской, здесь, когда мы однажды возвращались с почты. NN пожаловалась, что милая Любочка к ней не приходит, несмотря на зов.
– «Между вами и всяким человеком всегда стоит благоговение, да?» – сказала Ная, сидя на полу на корточках и разбивая орехи.
Скоро она ушла. NN рассказала мне грустное о Л. [346] – «Хотела вам не говорить, но не удержалась». Чтобы ее немножечко отвлечь, я стала ей рассказывать о записках Ростопчина, которые теперь читаю. О том, что он своими записками вызывает у читателя самое крайнее омерзение к себе [347] . NN сказала:
346
Л. – вероятно, Лев Гумилев.
347
Федор Васильевич Ростопчин (1763–1826), русский государственный деятель, московский генерал-губернатор во время Отечественной войны 1812 года, автор нескольких художественных произведений. Его «Записки» – вероятно, «Записки о 1812 годе», напечатанные через шестьдесят с лишним лет после смерти автора.
– «Да, это, значит, совсем как Любовь Дмитриевна своими. Подумайте: ведь она могла бы на всю жизнь остаться Прекрасной Дамой, Софией Премудрой. Ей для этого нужно было только промолчать. А она написала порнографические записки, которые во всех вызывают омерзение. (Помните: я пришла в Москве навестить Вас после больницы. Вы были, как с креста снятая. И М. Б. пересказывала одно место из этих записок. Мне это мучительно было)… Насколько мудрее поступила Дельмас, не написавшая никаких записок, промолчавшая. Теперь все будут знать ее только как Кармен, «дивный голос твой низкий и странный», как красавицу… А была она толстая женщина, вся в веснушках, приземистая, безвкусная, с черными бусами в волосах; выступала в голубом платье и стоптанных голубых туфлях, в платье, в котором просвечивали ноги; пела плохо, играла бездарно…» [348] .
348
Ахматова говорит о воспоминаниях А. Д. Блок «И быль и небылицы о Блоке и о себе». Отрывки из этих воспоминаний появились в печати уже после смерти Ахматовой. См.: Александр Блок в воспоминаниях современников. Т. 1. М.: Худож. лит., 1980, с. 134–187. О тех же воспоминаниях – см. с. 201.
А. А. Дельмас (1884–1968), певица, которой посвящен блоковский цикл «Кармен».