Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962
Шрифт:
96 «Рабочий разговор». Статья была принята в «Новом мире», но мало-помалу ее начали там «смягчать», и я ее оттуда взяла. В конце концов, после долгих мытарств в других журналах, она была напечатана Э. Казакевичем во втором сборнике «Литературной Москвы» (1956). Статья «Рабочий разговор», направленная против казенной литературы для юношества и, главным образом, против чиновничьих искажений русского языка, явилась зародышем моей книги «В лаборатории редактора».
97 …я рассказала Анне Андреевне о преступлении Ольги. – Ольге Всеволодовне Ивинской (1912–1995) посвящен один из самых пленительных любовных циклов в поэзии Бориса Пастернака. Многие исследователи «Доктора Живаго» полагают также (как и она сама), что прототипом для героини романа, роковой и прекрасной Лары, послужила Ивинская. (Правда, в последнее время в печати появляются и другие суждения – см. например, статью Константина Поливанова в «Независимой газете» 5 октября 1992 г.)
Отдавая себе полный отчет в той общеизвестной истине, что поэзия непобеждаема, я, тем не менее, беру на себя смелость объяснить, что я подразумевала, рассказывая Анне Андреевне о преступлении Ивинской.
Почему рассказывала? Потому, что привыкла рассказывать ей о пережитых душевных потрясениях. На ту минуту их было два. Меня потрясла степень человеческой низости и собственная своя, не по возрасту, доверчивость. К тому времени, как я доверила Ивинской деньги, вещи, книги и тем самым – в некоторой степени и чужую судьбу, я уже имела полную возможность изучить суть и основные черты этой женщины. (Мы работали вместе в отделе поэзии в редакции симоновского «Нового мира».) Началось с дружбы. Кончилось – еще до ее ареста – полным отдалением с моей стороны. Ивинская, как я убедилась, не лишена доброты, но распущенность, совершенная безответственность, непривычка ни к какому труду и алчность, рождавшая ложь, – постепенно отвратили меня от нее.
Ивинская была арестована в 1949 году, а вернулась из Потьмы, из лагеря, в 1953-м. Там, в лагере, она познакомилась и подружилась с моим большим другом, писательницей Надеждой Августиновной Надеждиной (1905–1992). Воротившись, Ивинская ежемесячно, в течение двух с половиной лет брала у меня деньги на посылки Надежде Августиновне (иногда и продукты, и белье, и книги, собираемые общими друзьями). Рассказала я Анне Андреевне и о том, как сделалось мне ясно, что Н. А. Надеждина не получила от меня за два с половиной года ни единой посылки: все присваивала из месяца в месяц Ольга Ивинская.
В ответ на мои расспросы о посылках она каждый раз подробно докладывала, какой и где раздобыла ящичек для вещей и продуктов, какую послала колбасу, какие чулки; длинная ли была очередь в почтовом отделении и т. д. Мои расспросы были конкретны. Ее ответы – тоже.
Через некоторое время я заподозрила неладное: лагерникам переписка с родными – и даже не только с родными – тогда уже была дозволена, посылки издавна разрешены, а в письмах к матери и тетушке Надежда Августиновна ни разу не упомянула ни о чулках, ни о колбасе, ни о теплом белье. Между тем, когда одна наша общая приятельница послала ей в лагерь ящичек с яблоками, она не замедлила написать матери: «Поблагодари того неизвестного друга, который…»
Я сказала Ивинской, что буду отправлять посылки сама. Она это заявление отвергла, жалея мое больное сердце, и настаивала на собственных заботах. Тогда я спросила, хранит ли она почтовые квитанции. «Конечно! – ответила она, – в специальной вазочке», – но от того, чтобы, вынув их из вазочки, вместе со мною пойти на почту или в прокуратуру и предъявить их, изо дня в день под разными предлогами уклонялась. (Вазочка существовала, квитанции нет, потому что и отправлений не было.)
Н. А. Адольф-Надеждина вернулась в Москву в апреле 1956 года. Лишенная жилья, лето она провела у меня. Мои подозрения подтвердились: ни единой из наших посылок она не получила. Надежда Августиновна сообщила мне: в лагере Ивинская снискала среди заключенных особые симпатии, показывая товаркам фотографии своих детей (сына и дочери, которые были уже довольно большие к началу знакомства ее с Борисом Леонидовичем) и уверяя, будто это «дети Пастернака». Правда, симпатии к ней разделяли далеко не все: так, Н. И. Гаген-Торн (1900–1986) и Е. А. Воронина (1908–1955), вернувшиеся из той же Потьмы, отзывались об Ивинской, в разговорах со мной, с недоумением. По их словам, начальство явно благоволило к ней и оказывало ей всякие поблажки.
Свой первый арест и пребывание в лагере Ивинская объясняла тем, что она – жена гонимого поэта. Для меня эта версия звучала в новинку: накануне ареста 1949 года она рассказывала мне, что ее чуть не ежедневно тягают на допросы в милицию по делу заместителя главного редактора журнала «Огонек», некоего Осипова, с которым она была близка многие годы. Осипов, объясняла мне тогда Ольга, присвоил казенные деньги, попал под суд, и во время следствия выяснилось, что в махинациях с фальшивыми доверенностями принимала участие и она. (За истинность ее объяснения, я, разумеется, не отвечаю, но рассказывала она – так.) После ареста – сначала в лагере, а потом и на воле – она сочла более эффектным (и выгодным) объяснять причины своего несчастья иначе: близостью с великим поэтом. «Муза поэта в заточении»… За подобную версию – очень смахивающую на правду – я, впрочем, тоже не отвечаю.
Мало того, что, вернувшись в Москву, Ивинская регулярно присваивала деньги, предназначавшиеся друзьями для поддержки Н. А. Адольф-Надеждиной. Когда в 1953 году, освобожденная, она уезжала в Москву, – она взяла у Надежды Августиновны «на несколько дней» плащ и другие носильные вещи, обещая срочно выслать их обратно, чуть только доберется до дому. Приехав домой, однако, она не вернула ни единой нитки.
В восьмидесятые годы я, благодаря Майе Александровне Улановской, получила возможность ознакомиться с неопубликованными записями ее матери, Надежды Марковны (1903–1986). В Иерусалиме, в 1982 году, вышла книга Н. и М. Улановских под заглавием «История одной семьи».
«История» издана не полностью; отрывок, посвященный Ивинской, в печати отсутствует, но Майя Александровна сначала ознакомила меня с рассказом матери, а потом подарила следующий документ:
«Когда Ивинская, освободившись по мартовской амнистии 1953 года, уезжала в Москву, – пишет Майя Улановская, – моя мать вручила ей для передачи своей дочери, моей сестре, Улановской Ирине Александровне, связанные ею шерстяные свитера и разные поделки, полученные ею в подарок за годы заключения от разных лагерных подруг. Месяцами моя мать и другие бывшие солагерницы Ивинской, поручения которых она взялась выполнить, ждали известий, подтверждений. Месяцы, годы шли, никаких известий не поступало ни для кого. Когда моя мать освободилась и вернулась в Москву, выяснилось, что ее посланница присвоила переданные через нее вещи. Будучи спрошена по телефону, призналась в этом, сославшись на потерянный адрес, просила прощения, откупилась деньгами».
Таким образом, она крала у лагерниц не только то, что им посылали из Москвы, но и то, что они через нее посылали в Москву.
Улановской она объяснила свой поступок потерей адреса, а Надежде Августиновне созналась, рыдая, что отправлять мои посылки препоручила будто бы одной своей подруге, а та, злодейка, не отправляла их.
Пастернак отправлял деньги и вещи своим друзьям в лагерь, Ивинская же относительно своих лагерных друзей поступала иначе.
Бессердечие Ольги Всеволодовны, которая умела прикидываться сердечной, явно сказалось и в книге собственных ее воспоминаний «В плену времени». (Книга вышла в 1978 году в Париже, в 1991-м – в Литве и в 92-м в Москве.) Письмо одной из читательниц, неизвестной мне Л. Садыги, ознакомившейся с воспоминаниями Ивинской в 1978 году, приводится в журнале «Литературное обозрение», 1992, № 1. Л. Садыги возмущена тем издевательским тоном, в каком Ивинская пишет о своих «невольных подругах». Не обойду молчанием отзыв об Ивинской и В. Шаламова: см. публикацию И. Сиротинской «Переписка Варлама Шаламова и Надежды Мандельштам» // Знамя, 1992, № 2, с. 166, 174 и 177.
…Встретившись с Ольгой Всеволодовной в 56-м году в Москве, выслушав ее рыдания и ее вранье, Н. А. Адольф-Надеждина великодушно простила ей и мои, присвоенные, Ольгой деньги, и непосланные ею посылки. Больше того: в своих воспоминаниях о лагерной жизни (см. сборник «Средь других имен», М., 1990, с. 504) она говорит об Ивинской с симпатией, даже приводит свои стихи, посвященные ей. Что ж, великодушие, способность прощать причиненное зло – высокое и благородное чувство. Я тоже, быть может, извинила бы Ивинской рубли и тряпки, – но систематическое хищное лганье простить не умею.
98 В официальном сообщении от имени ЦК КПСС, появившемся 15 мая 1956 года в «Правде», самоубийство Фадеева объяснялось просто-напросто запоями: «…в последние годы А. А. Фадеев страдал тяжелым прогрессирующим недугом – алкоголизмом…» Что же касается до предсмертного письма, адресованного Фадеевым в ЦК и объяснявшего истинные причины самоубийства, – то самое его существование в течение 34-х лет властями замалчивалось или даже отрицалось. Впервые оно опубликовано 20 сентября 1990 года в газете «Гласность»; тогда же в газете «Известия»; затем, в октябре, в «Учительской газете» (№ 40), 10 октября 1990 года в «Литературной газете» и, наконец, факсимильно в октябрьском номере того же года в журнале «Известия ЦК КПСС». (Публикация в журнале сопровождается докладными записками из КГБ и выдержками из протокола специального заседания ЦК КПСС. Таким образом, ясно, что никогда не употреблявшееся и неприличное в любом некрологе сообщение об алкоголизме исходило из самых высоких инстанций. В действительности же – и к болезни, и к самоубийству привела Фадеева та роль, которую, по требованию ЦК, он вынужден был исполнять.)