Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962
Шрифт:
Окончив, она подняла на меня глаза. В вопросительном взгляде были доверчивость и беспомощность.
– Отрывок восхитительный, – сказала я, – но и совершенно ненужный.
– Необходимый, – надменно ответила Анна Андреевна.
Мы отправились к Ильиной. Анна Андреевна весь вечер была живая, веселая, озорная – очаровательная – мне было жаль, что кроме нас никто не видит ее такою. Она и на Ордынке была радостно возбуждена, по-видимому тем, что хорошо поладила с редактором и написала эту страницу – а тут еще выпила с Ильиной бутылочку муската и совсем развеселилась. В такие минуты она мне представляется «студентом» – как у Достоевского подросток называл генеральшу Ахмакову, когда она ненадолго из важной барыни превращалась в задорного мальчика. Анна Андреевна оттаивала на глазах: лицо порозовело, заблестели глаза и больше не было ахматовских поднятых скорбных бровей. Говорила она без умолку. Сама, по собственному почину, без нашей просьбы, – прочитала нам стихи: «И время прочь, и пространство прочь», «Нет, я не выплакала их» [93] ; затем сообщила, смеясь, что М. М. Смирнов (из журнала «Нева») заказал ей по телефону стихи о лете и «страницы три взволнованной прозы»… Потом вдруг:
93
БВ, Седьмая книга.
– Знаете, Наталия Иосифовна, Лидия Корнеевна говорит, что я могу писать прозу. Неужели это правда? Неужели я могу?
Потом мне:
– А вы догадались, кому адресовано «Письмо к NN»? Кто NN? Догадались?
– Да, – сказала я.
– Кто же?
– Это я, Анна Андреевна. Это мне.
– Верно, угадали. Как же вы угадали? [94]
5 июня 55 Дважды за это время была у Анны Андреевны. В первый раз (2/VI) застала ее в постели – сердце. Лицо серое, отекшее. При мне явилась районная врачиха. Анна Андреевна ей верит, потому что когда-то она вовремя определила инфаркт. Тоже поклонница таланта. Прописывая рецепт, произнесла: «Когда мне было 18 лет, я так обожала ваши стихи… Они такие звонкие, звучные… Теперь таких не пишут».
94
См. примеч. на с. 148–150.
Звонкие, звучные!
После ее ухода разговор зашел о Герцене. Анна Андреевна с какой-то нарочитой грубостью напустилась на Наталью Александровну:
– Терпеть не могу баб, которые вмешивают мужей в свои любовные дела. Сама завела любовника, сама с ним и расправляйся, а не мужу поручай – тем более, что, как теперь известно, она прямо-таки висела на Гервеге, он от нее избавиться не мог… А когда Герцен в «Былом и Думах» пишет о ней, сразу страницы линяют. Какой-то фальшивый звук. Все вокруг нее плохие, она одна хорошая. И тетки, которые ее воспитали, тоже плохие.
Я ответила, что тетки в самом деле были стервозные. А Наталью Александровну я люблю. Если бы она была женщиной заурядной, ординарной, она преблагополучно осуществляла бы жизнь втроем, не страдая и не мучаясь. Но ложь, двойная любовь, двойная игра совсем не были свойственны ее натуре, и от этой двойственности, по природе ей чуждой, она и умерла. Она сама не могла понять, что с ней творится… Кроме того, я ценю в ней тонкость, восприимчивость, ум, литературность – она оказалась в состоянии понимать, о чем шла речь в кружке Герцена, быть участницей общей беседы. Не имея систематического образования, она была интеллигентна.
– Ну, это дело темное, – перебила меня Анна Андреевна. – Когда женщина молода и хороша, мужчины говорят сами и воображают, что это она сказала. Я видела это тысячу раз.
Но зачем же нам в данном случае следовать чьему-то воображению? Ведь множество писем Наталии Александровны к Герцену и к его друзьям сохранились и напечатаны, а ничто ведь не дает такой возможности точно судить о духовном уровне человека, как дневники и письма. Семнадцатилетней девчонкой Наташа писала Герцену восторженные, возвышенные, экзальтированные письма, которые сейчас смешно читать (как, впрочем, и все сентиментальные романы того времени), но и тогда уже сквозь экзальтацию проглядывал природный ум, твердость, самостоятельность, воля. Когда девочка выросла, экзальтация пошла на убыль, а ум, великодушие и твердость окрепли. Читала Наталия Александровна очень много, так что была вполне в состоянии следить за возбужденной умственной жизнью, бурлившей вокруг нее. Анна Андреевна прекратила наш спор, ничего не возразив, но и не согласившись [95] .
95
Оказывается, мой первый довод А. А. приняла. Теперь мне нередко случается слышать от общих знакомых, что А. А., порицая Наталью Александровну Герцен, имела обыкновение добавлять: «но женщина она была незаурядная – не всякая расплачивается за двойную любовь смертью».
Затем я была у Анны Андреевны на бегу вчера утром. Она уже встала, но лицо серое, отекшее. Рассказала о позоре с Дрезденской галереей: туда не велено пускать детей до 16 лет. Наталия Иосифовна позвонила администрации и невинным голосом осведомилась, почему? Девка ответила:
– Ясно, почему! Картинки-то там какие! – то есть, по ее мнению, непристойные.
Новые перемены в «Поэме»:
I. Эпиграф из Хемингуэя к «Эпилогу» «I suppose, all sorts of dreadful things will happen to us» [96] заменен пушкинским: «Люблю тебя, Петра творенье».
96
«Я думаю, с нами случится все самое ужасное» (англ.).
– Уж очень к этой части подходит Пушкин, – сказала Анна Андреевна.
II. Вместо Нечистого Духа («Вежлив, прячет что-то под ухо / Тот, кто хром и кашляет сухо. / Я надеюсь, Нечистого Духа / Вы не смели ко мне ввести») появился Владыка Мрака; это сделано потому, что рифма к уху существует уже в другой новой строфе, о другом герое (о Блоке: «Плоть, почти что ставшая духом, / И античный локон над ухом – / Все таинственно в пришлеце»).
III. Какие-то перемены в «Решке».
– Я дерзнула (!) покуситься (!) на «Решку», – сказала Анна Андреевна. – Столько лет ее не трогала.
Показала мне две школьные зеленые тетрадки, куда переписана «Поэма» в полуновом виде.
8 июня 55 Вчера – внезапная поездка с Дедом и Анной Андреевной в Переделкино [97] . Вышло так: Корней Иванович на машине приехал по делам в Москву. Удрученный жарой, он спросил меня, не увезти ли и Анну Андреевну за город? Позвонил ей сам, она согласилась. В половине шестого мы были на Ордынке. Вместе поднялись к ней. Анна Андреевна уже ждала нас, нарядная, в сером платье. Я села рядом с Геннадием Матвеевичем [98] , а Корней Иванович и Анна Андреевна позади. И еще одна пассажирка – «Поэма»! Анна Андреевна незаметно сунула мне в сумку школьные зеленые тетради.
97
«Дедом» называли Корнея Ивановича не только внуки, но и другие члены его семьи.
98
Шофер Корнея Ивановича, Геннадий Матвеевич Белов.
На Арбате мы захватили Женю [99] . Едем. Духота нестерпимая, но терпеть недолго: сейчас – на шоссе и вылетим за город, к деревьям.
Однако не тут-то было. Мы не предусмотрели стихийных бедствий.
Впереди толпа, машины, люди, опять толпа, опять машины и какой-то плакат через улицу…
Встречают Неру.
Я люблю Неру. Но сразу встревожилась за Анну Андреевну, зная, как плохо она переносит всякие дорожные осложнения. (Помню эвакуацию.) И недавно был сердечный приступ. И жара.
99
Женя – мой племянник; о нем см. «Записки», т. 1, с. 247.
Геннадий в унынии, Корней Иванович смущен. Женя говорит, все ерунда, и сыплет проектами.
Попробовали мы вырваться на Можайское шоссе через Воробьевы горы.
– Вид совершенно заграничный: Берлин, Вена, – сказала Анна Андреевна, когда мы объезжали Университет.
Стоп. Милиционер.
– Вся Можайская шоссе забита народом, – сказал он. – Проезда нет.
– Вы нам сообщаете об этом прямо с радостью! – рассердился Корней Иванович.
Милиционер ответил внушительно, солидно, назидательно:
– Я не за вас рад. Я за вас не рад, гражданин. Какая тут может быть для милиции радость. А радость народа за мероприятие.
Мы повернули. Анна Андреевна как-то потускнела, поникла. Корней Иванович сердился, что по радио не предваряют в таких случаях, какой путь будет закрыт. Я предложила отвезти Анну Андреевну домой. Один Женя не смутился и по-прежнему сыпал предложениями. Благодаря своей автомобильной страсти, он, несомненно, лучше всех и лучше Геннадия знает здешние дороги, беспокойством же о стариках и больных он не обременен. Он настаивал, что пробиваться надо по Киевскому шоссе: «ну, там, несколько километров до Переделкина – ямы, подумаешь!»