Записки об Анне Ахматовой
Шрифт:
Толя ушел. Анна Андреевна, грузно повернувшись со спины на бок, нашла свою сумочку и вынула из нее письмо. Письмо от Вигорелли – вторичное приглашение весною в Рим.
– Вы поедете?
– Не знаю. Мне всё равно, что будет со мной.
И стала рассказывать, как ее собираются чествовать в Италии.
– Вы, и еще два-три человека из самых близких, знаете, чьих рук это дело. Я не понимаю, зачем этот господин так беспокоится [127] . Мне все равно, что будет со мною. Меня терзает судьба Иосифа и Толина судьба. С Толей всё может повториться точь-в-точь. Он зарабатывает переводами и нигде не состоит. Да еще не прописан. Типический тунеядец.
127
А. А. полагала, что своими успехами на Западе она обязана деятельной благожелательности Исайи Берлина. См., например, стихотворение «Ты напрасно мне под ноги мечешь» с эпиграфом из Пушкина: «…Вижу я / Лебедь тешится моя» («Записки», т. 2, № 66).
А на Вигорелли – гнев. В какой-то рецензии он, оказывается, назвал сборник «Из шести книг» – «полным собранием сочинений Анны Ахматовой». Конечно, в ту пору этот сборник был полнейшим из возможных. Помню я, с какой радостью Анна Андреевна одаривала им друзей! Но теперь, в шестьдесят четвертом, сборник Ахматовой без «Поэмы», без «Родной земли», без стихов о войне – без всей лагерной темы! – какое же это теперь «полное собрание»? Какая же это Ахматова? [128]
128
А. А. гневалась на Вигорелли. Но ведь, как стало известно из записи Марины Цветаевой, опубликованной в ее «Неизданных письмах» (Paris, YMCA-Press, 1972), – Марина Ивановна, вернувшись из-за границы, тоже приняла сборник сорокового года за «полное собрание» и с недоумением спрашивала: что же делала Ахматова после революции? (См. «Записки», т. 2, «За сценой»: 20.)
– Это клевета на меня, – повторила Анна Андреевна. – Не только рецензия Вигорелли: книга! Это не моя книга… Да, да, Лидия Корнеевна, я отлично помню: составляла я сама вместе с Люсей Гинзбург, редактор – Тынянов, корректоры – вы и Тамара Григорьевна… Уж чего, кажется, лучше? Но ведь там меня нет! Какое же мое полное собрание сочинений без…
Ну да, конечно. Без «Реквиема» – он был тогда уже почти окончен. Без всех стихотворений тридцатых годов. Безо всех стихов, которые она даже записать тогда боялась, а не только представить в редакцию… Но откуда могло это быть известно Вигорелли? Откуда ему могли быть известны все эти без?
– Он не хочет знать. За сорок лет советской власти он не удосужился узнать, что сборник любого поэта, выходящий здесь, – не есть и не может быть полным собранием сочинений… Бутафория!
? марта 64 [129] Иду к Анне Андреевне. Иду нарочно пешком, чтобы не придти подольше. Несу ей в подарок Фридину запись: оба суда. Не знаю, кто уже был у Анны Андреевны и что кто успел ей рассказать.
129
Дата неразборчива. Из положения записи в тетради, видно, что сделана она между 14-м и 22-м марта.
Но кто бы что ни рассказывал, а Фридина запись – это нечто уникальное. Точна, как стенограмма, выразительна, как художественное произведение. Жанр? Совершенно новый: документальная драматургия. Ничьей наружности нет – вообще никто и ничто не описывается, а все сосредоточено в репликах, все голоса слышны, как и подобает драме. Каждый персонаж характеризуется собственной речью. Явственно слышны: нарочитая грубость судьихи Савельевой; воинствующая глупость народных заседателей; дремучее невежество свидетелей обвинения; явная кагебешность «общественного обвинителя»; интеллигентность и высокая юридическая квалификация защитницы; интеллигентность и правдивость свидетелей защиты; интеллигентность и подлость секретаря «Комиссии Союза Писателей по работе с молодыми» – Евгения Воеводина113; угрожающие выкрики из недр зала – и чистый, спокойный, ясный голос Бродского. Голос человека, затравленного до отчаяния, но ни разу не изменившего ни своему призванию, ни правде. Спокойный голос; а ведь и друзья его говорили мне, будто он истеричен. Нет. Спокойствие и достоинство.
Из Фридиной записи ясно: обвинение в тунеядстве – вымысел, а главное – дневник шестилетней давности и какие-то двое друзей за решеткой. Друзья будто бы антисоветские, и дневник будто бы тоже. Сколько я ни читала стихов Бродского, а ни одной антисоветской ноты не услыхала. Да беда-то в том, что и советской ноты – ни единой. А успех огромный, особенно у молодежи – успех, не предусмотренный, не предписанный властью. Не предназначавшийся Бродскому по разверстке. Вот в чем причина причин. Тунеядство же – вымысел и притом ничем не подтвержденный.
Шла я и думала о Бродском, о суде – вот и в новое время та же постылая ложь! – но сквозь все эти мысли стояло передо мною Фридино лицо, как бывает в кино: наплывом и крупным планом.
Она приехала ко мне прямо с вокзала. Такой не видела я ее никогда. Всегда она радовала меня своей душевной устойчивостью, равновесием, и более того – каким-то детским весельем. А теперь одна сухость, краткость – словно весь мир, да и я тоже, чем-то перед ней провинился. «Фридочка, обедать хотите?» – Нет. – «Ванну?» – Нет. – «Хотите прилечь, отдохнуть?» – Я хочу только одного – доехать наконец до дому.
Фрида выложила в столовой на круглый стол свои записи: штук десять маленьких тетрадочек, таких, в какие школьники записывают иностранные слова для зубрежки. Прочитала их мне одну за другой. Удивительно: драма написана драматургом без помарок! Единым духом! Крупный Фридин почерк так и рвется на волю с этих крошечных страниц.
Теперь, сегодня, запись уже не в тетрадках… Ночами переписали ее Ника и Юля, без устали переписывают еще и еще: теперь уже, если мы будем обращаться в любую инстанцию – в Прокуратуру, в ЦК, куда угодно, – теперь эту запись мы приложим к каждому своему заявлению. Лучший экземпляр несу я Анне Андреевне.
Да, не отступает от меня Фридино лицо. Глаза – «круглые да карие, горячие до гари» – глаза на лице не видны, видны черняки под глазами. Черняки – ярче глаз! А ведь еще недавно одна Фридина приятельница, рассказывая о своем разговоре с нею, сказала: «Фрида подняла на меня свои фары».
Не впервые журналистка Ф. Вигдорова присутствует на неправом суде. Но привыкнуть, видно, нельзя. Каждое новое неправосудие заново окровавляет душу.
Фрида потребовала моего совета: вставлять ли по памяти или на основе чужих записей (там не она одна писала), то, что ею невольно упущено? Например, она упустила, не дослышала, как Савельева отказалась приобщить к делу письма и телеграммы в защиту Бродского. Как она не дала огласить их.
Я сказала – не стоит! Драма перенасыщена беззакониями. А вставлять с чужих слов не стоит114.
…И все-таки, вопреки своей воле, я, наконец, до подъезда Анны Андреевны дошла.
Анна Андреевна сама отворила мне дверь. Дома никого. Повела в столовую. Усадила рядом с собой на диван и сказала тихим голосом:
– Мы все ходим с ножами в спинах. Ардов в деле Иосифа ведет себя весьма двусмысленно.
Я спросила, что случилось, но она то ли не расслышала, то ли не пожелала ответить.
И вот перед нею на столе Фридина запись.
– Уберите! – вскрикнула она, чуть глянув на заголовок. – Неужели вы думаете, что я могу это читать? Подальше, подальше! В портфель!
Повернулась ко мне гневно. Да. Всегда забываем мы о ее болезни. Вот уж и Фрида сама не своя. А уж после двух инфарктов! И, главное, после т. Сталина, т. Ежова и т. Берии.
«А почему вы говорите про стихи «так называемые»?» – «Мы называем ваши стихи «так называемые» потому, что иного понятия о них у нас нет».