Записки покойника. Театральный роман
Шрифт:
Тут я оказался в шатре. Зеленый шелк затягивал потолок, радиусами расходясь от центра, в котором горел хрустальный фонарь. Стояла тут мягкая шелковая мебель. Еще портьера, а за нею застекленная матовым стеклом дверь. Мой новый проводник в пенсне к ней не приблизился, а сделал жест, означавший «постучи-те-с!», и тотчас пропал.
Я стукнул тихо, взялся за ручку, сделанную в виде головы посеребренного орла, засипела пневматическая пружина, и дверь впустила меня. Я лицом ткнулся в портьеру, запутался, откинул ее...
Меня не будет, меня не будет очень скоро! Я решился, но все же это страшновато... Но, умирая, я буду вспоминать кабинет, в котором меня принял управляющий материальным фондом театра Гавриил Степанович [75] .
Лишь только я вошел, нежно прозвенели и заиграли менуэт громадные часы в левом углу.
В глаза мне бросились разные огни. Зеленый с письменного стола, то есть, вернее, не стола, а бюро, то есть не бюро, а какого-то очень сложного сооружения с десятками ящиков, с вертикальными отделениями для писем, с другою лампою на гнущейся серебристой ноге, с электрической зажигалкой для сигар.
75
...управляющий материальным фондом театра Гавриил Степанович. — Заместитель директора Художественного театра Николай Васильевич Егоров (очевидный прототип Гавриила Степановича) был буквально притчей во языцех в семье Булгаковых. Обладая реальной властью в театре, Егоров решал многие важные вопросы внутренней жизни и частенько, прямо или косвенно, влиял на развитие ситуаций, касавшихся непосредственно Булгакова, и коль скоро во внутренней борьбе, разыгравшейся во МХАТе, он поддерживал Станиславского, то и отношения его с Булгаковым в значительной степени зависели от взаимоотношений режиссера с драматургом в то или иное время. Все эти колебания в личных отношениях очень точно отражены в дневнике Е. С. Булгаковой. 29 декабря 1933 г.: «Сегодня — впервые у нас Егоров... За ужином Николай Васильевич с громадным темпераментом стал доказывать, что именно М.А. должен бороться за чистоту театральных принципов и за художественное лицо МХАТа.
— Ведь вы же привыкли голодать, чего вам бояться! — вопил он исступленно.
— Я, конечно, привык голодать, но не особенно люблю это. Так что уж вы сами боритесь».
18 января 1934 г.: «Н. В. Егоров, по своей невытравимой скупости, нашел, что за собак, которые лают в „Мертвых душах", платят слишком дорого, — и нанял каких-то собак за дешевую цену, — и дешевые собаки не издали на спектакле ни одного звука».
27 марта: «Сегодня днем заходила в МХАТ за М. А. Пока ждала его... подошел Ник. Вас. Егоров. Сказал, что несколько дней назад в Театре был Сталин, спрашивал, между прочим, о Булгакове, работает ли в Театре?
— Я вам, Елена Сергеевна, ручаюсь, что среди членов Правительства считают, что лучшая пьеса это „Дни Турбиных"».
22 октября 1935 г.: «Возвращались с Мишей к тому, что Ольга рассказала о Театре. Там творится что-то неописуемое. Наглость Егорова достигла высочайшей степени. Он отменяет распоряжения Немировича, постоянно наносит оскорбления актерам... Он явно всесилен в Театре, что Миша и предсказывал... Виновник всего этого, конечно, Станиславский...»
Через несколько месяцев Булгаков сочинил устный рассказ о Сталине, в котором был такой эпизод:
«С т а л и н. ...Теперь скажи мне, что с тобой такое? Почему ты мне такое письмо написал?
Б у л г а к о в. Да что уж!.. Пишу, пишу пьесы, а толку никакого!.. Вот сейчас, например, лежит в МХАТе пьеса, а они не ставят, денег не платят...
С т а л и н. Вот как! Ну, подожди, сейчас! Подожди минутку. (Звонит по телефону...) Художественный театр, да? Сталин говорит. <...> Кто говорит? Егоров? Так вот, товарищ Егоров, у вас в театре пьеса одна лежит (косится на Мишу), писателя Булгакова пьеса... Я, конечно, не люблю давить на кого-нибудь, но мне кажется, это хорошая пьеса... Что? По-вашему, тоже хорошая? И вы собираетесь ее поставить? А когда вы думаете? (Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши: ты когда хочешь?)
Б у л г а к о в. Господи! Да хыть бы годика через три!
С т а л и н. Ээх!.. (Егорову.) Я не люблю вмешиваться в театральные дела, но мне кажется, что вы (подмигивает Мише) могли бы ее поставить... месяца через три... Что? Через три недели? Ну что ж, это хорошо. А сколько вы думаете платить за нее?.. (Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши: ты сколько хочешь?)
Б у л г а к о в. Тхх... да мне бы... ну хыть бы рубликов пятьсот!
С т а л и н. Аайй!.. (Егорову.) Я, конечно, не специалист в финансовых делах, но мне кажется, что за такую пьесу надо заплатить тысяч пятьдесят. Что? Шестьдесят? Ну что ж, платите, платите! (Мише.) Ну вот видишь, а ты говорил...»
Адский красный огонь из-под стола палисандрового дерева, на котором три телефонных аппарата. Крохотный белый огонек с маленького столика с плоской заграничной машинкой, с четвертым телефонным аппаратом и стопкой золотообрезной бумаги с гербами «Н. Т.».
Огонь отраженный, с потолка,
Пол кабинета был затянут сукном, но не солдатским, а бильярдным, а поверх его лежал вишневый, в вершок толщины, ковер. Колоссальный диван с подушками и турецкий кальян возле него. На дворе был день в центре Москвы, но ни один луч, ни один звук не проникал в кабинет снаружи через окно, наглухо завешенное в три слоя портьерами. Здесь была вечная мудрая ночь, здесь пахло кожей, сигарой, духами. Нагретый воздух ласкал лицо и руки.
На стене, затянутой тисненным золотом сафьяном, висел большой фотографический портрет человека с артистической шевелюрой, прищуренными глазами, подкрученными усами и с лорнетом в руках. Я догадался, что это Иван Васильевич или Аристарх Платонович, но кто именно из двух, не знал.
Резко повернувшись на винте табурета, ко мне обратился небольшого роста человек с французской черной бородкой, с усами-стрелами, торчащими к глазам.
— Максудов, — сказал я.
— Извините, — отозвался новый знакомый высоким тенорком и показал, что сейчас, мол, только дочитаю бумагу и...
...он дочитал бумагу, сбросил пенсне на черном шнурке, протер утомленные глаза и, окончательно повернувшись спиной к бюро, уставился на меня, ничего не говоря. Он прямо и откровенно смотрел мне в глаза, внимательно изучая меня, как изучают новый, только что приобретенный механизм. Он не скрывал, что изучает меня, он даже прищурился. Я отвел глаза — не помогло, я стал ерзать на диване... Наконец я подумал: «Эге-ге...» — и сам, правда сделав над собою очень большое усилие, уставился в ответ в глаза человеку. При этом смутное неудовольствие почувствовал почему-то по адресу Княжевича.
«Что за странность, — думал я, — или он слепой, этот Княжевич... мухи... мухи... не знаю... не знаю... Стальные, глубоко посаженные маленькие глаза... в них железная воля, дьявольская смелость, непреклонная решимость... французская бородка... почему он мухи не обидит?.. Он жутко похож на предводителя мушкетеров у Дюма... Как его звали... Забыл, черт возьми!»
Дальнейшее молчание стало нестерпимым, и прервал его Гавриил Степанович. Он игриво почему-то улыбнулся и вдруг пожал мне коленку.
— Ну, что ж, договорчик, стало быть, надо подписать? — заговорил он.
Вольт на табурете, обратный вольт, и в руках у Гавриила Степановича оказался договор.
— Только уж не знаю, как его подписывать, не согласовав с Иваном Васильевичем? — И тут Гавриил Степанович бросил невольный кроткий взгляд на портрет.
«Ага! Ну, слава Богу... теперь знаю, — подумал я, — это Иван Васильевич».
— Не было б беды? — продолжал Гавриил Степанович. — Ну, уж для вас разве! — Он улыбнулся дружелюбно.
Тут без стука открылась дверь, откинулась портьера, и вошла дама с властным лицом южного типа, глянула на меня. Я поклонился ей, сказал: «Максудов»...
Дама пожала мне крепко, по-мужски, руку, ответила:
— Августа Менажраки [76] , — села на табурет, вынула из кармашка зеленого джемпера золотой мундштук, закурила и тихо застучала на машинке.
Я прочитал договор, откровенно говорю, что ничего не понял и понять не старался.
Мне хотелось сказать: «Играйте мою пьесу, мне же ничего не нужно, кроме того, чтобы мне было предоставлено право приходить сюда ежедневно, в течение двух часов лежать на этом диване, вдыхать медовый запах табаку, слушать звон часов и мечтать!»
76
— Августа Менажраки... — Примерно то же, что и о Егорове, можно сказать и о Рипсиме Карповне Таманцовой (прототип Августы Менажраки), секретаре Станиславского. Заметим лишь, что Елена Сергеевна прекрасно знала «Рипси» (так чаще всего ее называли мхатовцы) задолго до своего знакомства с Булгаковым. А в дневниковой записи конца 1933 г есть такие слова: «Рипси одна из немногих, которая приветствовала наш брак (с Булгаковым. — В. Л.)». И в 1934 г. записи о Таманцовой весьма благожелательны. Например (25 августа): «Рипси: „Мы спрашивали у Константина Сергеевича: почему вы отказались от „Мольера“?" А тот отвечает: „Я и не думал... (Рипси шепотом.) Только на большой сцене и с хорошим составом!"» А вот запись после обострения отношений между Булгаковым и Станиславским (22 октября 1935 г.): «Олины рассказы о театре... Фактически правят театром Егоров и Рипси...» Когда же в конце 1938 г. Булгаков решил написать для МХАТа пьесу о Сталине, то в дневнике появилась такая запись: «Затем удивительный звонок — Рипси: „Я хотела с тобой, Люсенька, посоветоваться по одному литературному делу — спросить литературный совет" (Гм?)... Рипси приехала посоветоваться, правильно ли составлен договор... по книге Константина Сергеевича „Работа актера"... Может быть, может быть... Хотя ведь и Николай Васильевич [Егоров] собаку съел на договорах, и юристов у них сколько угодно!» Театральный роман продолжался...
По счастью, я этого не произнес.
Запомнилось, что часто в договоре попадались слова «буде» и «поелику» и что каждый пункт начинался словами: «Автор не имеет права».
Автор не имел права передавать свою пьесу в другой театр Москвы.
Автор не имел права передавать свою пьесу в какой-либо театр города Ленинграда.
Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город РСФСР.
Автор не имел права передавать свою пьесу ни в какой город УССР.
Автор не имел права печатать свою пьесу.
Автор не имел права чего-то требовать от театра, а чего — я забыл (пункт 21-й).
Автор не имел права протестовать против чего-то, и чего — тоже не помню.
Один, впрочем, пункт нарушал единообразие этого документа — это был пункт 57-й. Он начинался словами: «Автор обязуется». Согласно этому пункту, автор обязывался «безоговорочно и незамедлительно производить в своей пьесе поправки, изменения, добавления или сокращения, буде дирекция, или какие-либо комиссии, или учреждения, или организации, или корпорации, или отдельные лица, облеченные надлежащими на то полномочиями, потребуют таковых, — не требуя за сие никакого вознаграждения, кроме того, каковое указано в пункте 15-м».
Обратив свое внимание на этот пункт, я увидел, что в нем после слова «вознаграждение» следовало пустое место.
Это место я вопросительно подчеркнул ногтем.
— А какое вознаграждение вы считали бы для себя приемлемым? — спросил Гавриил Степанович, не сводя с меня глаз.
— Антон Антонович Княжевич, — сказал я, — сказал, что мне дадут две тысячи рублей...
Мой собеседник уважительно наклонил голову.
— Так, — молвил он, помолчал и добавил: — Эх, деньги, деньги! Сколько зла из-за них в мире [77] ! Все мы только и думаем о деньгах, а вот о душе подумал ли кто?
77
— Эх, деньги, деньги! Сколько зла из-за них в мире! — Исследователями уже отмечалось сходство в размышлениях Гавриила Степановича и одного из героев рассказа Л. Толстого «Поликушка», который о деньгах говорит так: «Эх, деньга, деньги! Много греха от них... Ни от чего в свете столько греха, как от денег, и в Писании сказано» (Толстой Л. Н. Собр. соч. М., 1987. Т. 2. С. 347). Разница лишь в том, что в рассказе Л. Толстого зловещая роль денег обличается искренне, а не лицемерно. Из уст героев рассказа то и дело слышишь: «Страшные деньги, сколько зла они делают!», «Что деньги? За деньга малого не купишь», «Бог с ними, с деньгами! А меня прости, Христа ради». Вообще, рассказ «Поликушка» был для Булгакова тем сочинением, из которого он многое впитал в себя.
Что же касается лицемерия Гавриила Степановича, то в первой редакции дневника Е. С. Булгаковой есть такая любопытная запись (17 декабря 1934 г.): «До чего верны характеристики, которые дает людям Миша. Егоров передо мной играл когда-то роль христианина, человека, который только и думает о том, чтобы сделать людям добро. На самом же деле он — злой, мстительный, завистливый, дрянной и мелкий человек!»
И все же необходимо отметить, что это мнение «одной стороны». Пока еще остаются совершенно не изученными архивы многих видных представителей Художественного театра (речь прежде всего идет о гигантских фондах К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко, которые закрыты до настоящего времени). Так что «театральный роман» может еще обогатиться редкими и важными дополнениями.