ЖАНРЫ

Записки последнего сценариста
Шрифт:

Так что же делать? Где та тонкая грань, за которой осторожный компромисс оборачивается сделкой с дьяволом? Рано или поздно наступает момент, когда грань стерта; жизнь ставит тебя перед жестким выбором. Многие испытали это на себе.

В тот приезд я застал Георгия Александровича в состоянии душевного смятения. Таким я его еще не видел. Накануне в "Правде" появилось очередное "коллективное письмо" с бранью в адрес академика Сахарова, и там, среди громких имен "представителей интеллигенции", стояло и его имя, его подпись. Разумеется, это не могло быть сделано без его согласия, хотя бы устного. Он не сказал "нет".

В те дни он не выходил из дома, не подходил к телефону, болел. Разговор наш не клеился, оба избегали деликатной темы. Наконец он заговорил "об этом" сам.

Конечно, он утешал себя тем - пытался утешить,- что волен в своих поступках лишь до тех пор, пока дело не касается судьбы театра, а здесь на карту было поставлено все,- так он убеждал, похоже, себя самого, и в этом была правда, но не вся правда. И он это чувствовал сам, как никто другой.

В таком положении был не он один. Судить этих людей вправе лишь тот, кому предлагалось подписать нечто подобное, а он отказался. Я таких не знаю. Двое моих друзей, писатель и кинорежиссер, в свое время в подобной ситуации прятались при мне в Болшеве, в Доме творчества. Г. А. негде было спрятаться.

Но и компромиссы, и балансирование не делали неуязвимыми ни театр, ни его самого. Признанный и увенчанный - лауреат всех возможных премий, депутат, профессор, да просто режиссер с мировым именем - он до самых последних лет оставался зависимым, как любой другой, от господствующих идей и руководящих лиц. Иногда ситуация взрывалась, и не потому только, что театр и его руководитель забывались и позволяли себе лишнее, хотя случалось и такое. Когда в "Горе от ума" при закрытом еще занавесе загорались слова эпиграфа из Пушкина: "Черт догадал меня родиться в России с умом и талантом" - на это отреагировали как на вызов. В "Дионе" Леонида Зорина одном из лучших спектаклей Товстоногова - прочитывались намеки, "аллюзии" (мы тогда впервые услышали это хитрое слово); их трудно было сформулировать, тем больше они раздражали. Спектакль был похоронен заживо. Висели на волоске в свое время и "Пять вечеров", и "Старшая сестра", и "История лошади" - только бурный успех у публики и критики, успевших увидеть эти спектакли, сохранил им жизнь. Критика, надо отдать ей должное,я говорю сейчас о лучшей ее части - всякий раз пыталась истолковать спектакли Товстоногова применительно к официальным нормативам, так сказать, вписать их в систему разрешенных идей, будь то "гуманизм" (но только, упаси бог, не "абстрактный", а "социалистический"), или "нравственная красота советского человека", или наоборот "разоблачение буржуазной морали", что-то из этого ряда. Сейчас невозможно без улыбки - грустной - читать все эти рассуждения. Но они помогали выжить, ничего тут не скажешь!

Так вот, придирки и запреты были, пожалуй, не только следствием так называемых идейных ошибок театра, но и особой формой существования самой власти. Она должна была время от времени показывать зубы, чтоб не зарывались, помнили, кто здесь главный. С одной стороны - звания и "цацки", с другой - неослабевающее напряжение, в котором вы должны находиться. Это тоже относится к правилам игры.

Помню вечер с Г. А. у него в доме. Ждали Е. А. Лебедева, Женю, он играл спектакль "История лошади". Г. А. поглядывал на часы, был неспокоен. На спектакле, как передала "агентура" из театра, присутствовал важный обкомовский чин, некто Андреев, кажется, секретарь по идеологии. Спектакль только начинал свою жизнь, от Андреева, видимо, что-то зависело, не знаю, что конкретно. Тревога в доме передалась и мне: что там в театре?.. И вот вернулся Лебедев, уставший, разгоряченный, как всегда после спектакля.

– Ну, что?
– накинулся на него Г. А.

– Досмотрел до конца, уехал, ничего не сказал.

– Что, ни слова?

– Ни слова.

– Да,- сказал со вздохом Г. А.,- это плохой признак.

Он был не на шутку расстроен, мы успокаивали его и себя.

Где он сейчас, этот Андреев? Где они все?

В другой раз, помнится, Г. А. был всерьез озабочен статьей в "Ленинградской правде" по поводу "Трех мешков сорной пшеницы" - спектакля по Тендрякову. В подвальной статье была, хоть и вежливая по форме - времена менялись,- но резкая по существу критика спектакля. В другое время такая статья обрадовала бы режиссера и артистов, как признание того, что им удалось сказать правду о послевоенной русской деревне. Тогда это, разумеется, ставилось в упрек.

Статья была подписана неизвестным именем, что также настораживало. Это мог быть некто даже знакомый, скрывшийся за псевдонимом. Впрочем, имя автора в таких случаях не имело значения. Важно было название газеты. Одно дело, если это "Правда", другое, скажем, "Советская культура". Тут была своя твердая иерархия: "Правда" могла "поправить" "Советскую культуру" (это так и называлось - "поправить"), но никак не наоборот. Так вот, в данном случае это была "Ленинградская правда".

Надо было видеть в тот вечер нашего Г. А. Он был вне себя. Я, как и подобает гостю, пытался его успокоить - все напрасно, он стоял на своем.

– Ну кто это прочтет!
– говорил я.

– Прочтут, кому надо,- отвечал он мрачно.

– Какая-то там "Ленинградская правда", подумаешь!

На это он сказал, цедя слова, с леденящим сарказмом уже в мой адрес, как оппонента:

– Мы живем в Ленинграде, мой дорогой!

Дискуссия на этом не закончилась. Заговорили о ленинградском обкоме. Это все, конечно же, их происки - обкома и лично Романова против него, Товстоногова, и его театра.

– Они меня не любят!
– заключил он со страстью.

И тут не откажу себе в удовольствии процитировать свой тогдашний ответ, как мне показалось, уместный. Я спросил:

– А вы их любите?

Личное. Году в 75-м довелось мне узнать Георгия Александровича с новой, уже, так сказать, деловой стороны. До сих пор нас связывали отношения "старинной дружбы" (храню буклет с его дарственной надписью, где именно так и сказано), тот род отношений, когда люди, бывает, не видят друг друга месяцы, а то и годы, а встречаются - будто расстались только вчера. А тут, я имею в виду 75-й год, случилось мне оказаться - к сожалению, ненадолго - автором пьесы, репетируемой в БДТ. Было это, разумеется, его инициативой. Дина Шварц, бессменный завлит Товстоногова, его правая рука на протяжении всех ленинградских лет, показала мне стенд с фотографиями в актерском фойе - здесь были все авторы пьес, поставленных в театре. "Вот и тебя мы скоро сюда поместим",- пообещала Дина Морисовна к великому моему удовольствию.

До той поры мои профессиональные занятия как бы не принимались в расчет в наших дружеских встречах и разговорах. Г. А. время от времени рассказывал мне о братьях драматургах - как один его обхаживал, пока не выяснялось, что Г. А. не будет ставить его пьесу, а другой просил "посмотреть" сына на предмет поступления на актерский курс и "сказать честно", а когда Г. А. сказал честно, тот перестал с ним здороваться, и т. д. При этих рассказах подразумевалось, что сам я как бы не принадлежу к этому цеху. Где-то что-то в кино, какие-то съемки в Ленинграде. Меня всегда удивляло, как разобщены эти два мира - театр и кинематограф; даже актеры, одни и те же, смотрятся как разные люди там и здесь. "Вот Женя у кого-то там снимается на "Мосфильме"..."

И так случилось, что Женя, Евгений Алексеевич, принес с "Ленфильма" сценарий, в котором ему предложили попробоваться на главную роль - "Дневник директора школы"; сценарий попал в руки Г. А.; тот, по свидетельству Евгения Алексеевича, читал его вслух домашним, загорелся идеей постановки на сцене, тут же придумал решение, по-моему, замечательное - и пошла работа. Когда я через какое-то время принес пьесу, сделанную по сценарию, как мы и договаривались, Г. А. ее неожиданно забраковал, заявив, что никакой пьесы не нужно, зря я трудился, ставить он будет именно сценарий, с таким расчетом и задумано оформление: площадка в центре зала, кресла зрителей вокруг, то есть мера условности скорее кинематографическая, все натурально, актеры совсем рядом. Если этот принцип даже не изобретение самого Г. А. (нечто подобное я видел в Варшаве - "Месяц в деревне" в постановке Ханушкевича, правда, было это позднее), то все равно в данном случае, применительно к моему "Дневнику", придумано было как нельзя лучше. Я еще раз убедился в этом, увидев макет, сделанный Эдуардом Кочергиным.

В эти месяцы я узнал, как мне кажется, другого Г. А. "Старинная дружба" - хорошо, но дело есть дело, и тут уж, извините, никаких сантиментов.

– Толя,- встретил он меня однажды (называл он меня по имени, я его, как старшего, Георгием Александровичем; за глаза, конечно, Гогой, как и все),- скажите, пожалуйста, что это за история, будто бы вы отдали пьесу в Театр Маяковского?

– Первый раз слышу. Маяковского? Почему вдруг?
– удивился я искренне.

– Это вас надо спросить - почему!
– отвечал он прокурорским тоном.

Поделиться с друзьями: