Записки пожилого человека
Шрифт:
Должен предупредить, что у автора этих строк не авиационное, даже не техническое, а филологическое образование, с авиацией я имел дело только в качестве, пассажира, поэтому не рискую пересказывать то, что превосходно описано в книгах Галлая, интересующимся авиацией рекомендую обратиться к ним. Хочу лишь в заметке из энциклопедии обратить внимание читателей на слово «первых» — это ключевое слово в судьбе Галлая. А поставленное в той же фразе «и др.» следует распространить не только на внушительное число испытанных им самолетов (больше сотни). Во время памятного многим первого воздушного налета немецкой авиации на Москву 22 июля 1941 года в ночном бою Галлай сбил вражеский бомбардировщик. Он был первым «инструктором-методистом по пилотированию космического корабля» — так тяжеловесно называлась эта новая, естественно, никогда прежде не существовавшая должность (на которую его пригласил сам Королев, а Главный конструктор был человеком очень требовательным, проницательным, привлекал в качестве сотрудников профессионалов самого высокого класса) — первой группы наших космонавтов, в которую входили Гагарин, Титов, Нелюбов, Николаев, Попович, Быковский.
В середине пятидесятых нас познакомил мой коллега по «Литературной газете» и друг Анатолий Аграновский — он тогда писал повесть о летчиках-испытателях. Как-то мы собрались у него, чтобы обсудить возможные варианты совершенно неясного исхода одной затеянной нами рискованной газетной акции. Во время этого рабочего «совещания» к Аграновскому (у него было великое множество хороших знакомых среди людей самых разных профессий, как правило, людей незаурядных) пришел какой-то посетитель — высокий, статный, красивый мужчина. Хозяин дома представил его нам, но фамилии я не расслышал. То ли научный работник, то ли врач — так почему-то подумал я. Он, стараясь нам не мешать, сел в углу комнаты и внимательно слушал наши горячие речи — видно, ему было интересно то, что происходило у нас в газете. В какой-то момент вдруг сказал: «И у вас, оказывается, не знаешь, где можешь гробануться». «Кто это?» — спросил я у Аграновского. «Галлай», — сказал Толя. Фамилию эту я уже раньше слышал, знал, кто он такой.
Иногда Марк шутливо говорил: «Что ты от меня хочешь, я ведь простой пилотяга». Это была реакция на то удивление, которое он вызывал при первом знакомстве: подумать только, этот умный, начитанный, интеллигентный, хорошо воспитанный человек — летчик. Совершенно не похож. На самом же деле он просто не соответствовал внушенным нам главным образом кино расхожим стереотипным представлениям о «сталинском соколе» — этаком разудалом лихаче, бесшабашно смелом рубахе-парне, которому море по колено, которому сам черт не брат. В своих книгах он высмеивал это пошлое, примитивное, рожденное тупой пропагандой представление.
Вообще к нашей пропаганде с ее настырной ходульной героизацией относился с презрением. Во время первых полетов космонавтов говорил: опрометчиво, неразумно писать, что неполадки и отказы бывают только у американцев, а у нас все действует идеально, без сучка и задоринки; дело новое, очень сложное, оно не может обойтись без срывов, тяжелых происшествий и жертв (хорошо это знал по собственному опыту летчика-испытателя), что вскоре и подтвердилось. Эти восторженные песнопения нашим постоянным обязательным успехам к тому же принижают, обесценивают трудную и опасную работу космонавтов. Помню его реакцию на газетную шумиху, поднятую после того, как одному летчику пришлось сажать машину на одно колесо. Изображалось это как выдающийся подвиг. «Глупость и невежество, — прокомментировал журналистский захлеб Галлай, — методика действий в таких обстоятельствах тщательно разработана, любой грамотный летчик должен это уметь».
Знакомство наше быстро стало прочной, тесной, ни разу ничем за долгие годы не омраченной дружбой, общались домами; так случилось, что и жили мы неподалеку друг от друга, что в московских условиях облегчает общение. Сговаривались заранее, чтобы в одно время поехать в Малеевку, Дубулты, Пицунду, где были писательские дома творчества. Почти все его книги я читал еще в рукописи, кое-что из моих работ и он читал тоже в рукописи. Когда в начале перестройки Воениздат предложил ему выпустить двухтомник (до этого путь туда ему, ославленному как «дегероизатор», был закрыт), он посоветовал редакции предисловие заказать мне.
Вскоре после знакомства мы, следуя неписанным законам фронтового демократизма, перешли на ты. Должен тут сказать, что Галлай не терпел начальственного хамства и панибратства, сразу же ставил вельможу на место. Как-то, посмеиваясь, рассказал мне: «В послевоенную пору я выработал для себя правило: когда начальство обращалось ко мне на „ты“, я тут же начинал в ответ „тыкать“. Одни изумлялись и давали задний ход — немедленно переходили на „вы“. Другие, не дорожащие своим начальственным престижем, принимали это ответное „ты“».
Свое достоинство и независимость Марк оберегал в любых обстоятельствах. Редкий случай: его любили коллеги и уважало начальство. Вот одна история, которую — как-то к слову пришлось — он мне рассказал. Известно, что в советское время было заведено — и, конечно, не только в авиации, — каждую торжественную дату полагалось отмечать большими (непременно большими и впечатляющими) производственными успехами и другими радующими советских людей (читай — высокое начальство) свершениями. Марку к одной из таких дат предстояло впервые поднять в воздух новый самолет. А погода, как назло, на пределе — риск очень велик, а главное, совершенно не оправдан. На аэродроме толпа разного ранга начальников, томятся, ждут, ропщут, приказать летчику-испытателю не могут (только он решает, лететь или не лететь), но всячески давят, выпихивают в полет: «А на соседнем аэродроме уже работают»; «А летчик Икс уже взлетел»; «А я помню, в этой ситуации летчик Игрек…». «Я уже был испытателем с немалым опытом и на „слабо“ приучил себя не реагировать (однажды из окна вагона Марк показал мне мост через Оку, под которым в молодости пролетал, — кажется, это было сделано на „слабо“), — рассказывал Марк, — пропускаю все это мимо ушей, но внутренне накаляюсь. А когда самый большой из присутствующих начальников произнес: „Я бы на вашем месте…“, я в ответ с вежливой улыбкой: „Если бы мы с вами сейчас поменялись местами, я бы, может быть, месяц в вашем кабинете продержался, пока меня не погнали оттуда, а вы, сев в эту машину, пожалуй, и взлететь не сможете“. Начальник этот был человеком неглупым — сказал: „Ладно, действуйте, как считаете нужным“. И уехал, прихватив с собой всю толпу меньших начальников: „Не будем мешать работать…“»
Коллеги его любили, потому что он был верным, надежным товарищем — из той не очень распространенной породы, которых не зовут, когда они нужны, потому что они тотчас же приходят сами без зова. В одном из писем из Москвы (я был тогда в Дубултах) рассказывал мне: «Новость № 1 — и для меня небезразличная — заключается в том, что выпустили на свет божий моего товарища Розанова. Правда, следствие еще не закрыто, но понимающие в этом люди считают, что это — метод сведения „на конус“, дабы не так сильно бросалась в глаза неосновательность самого ареста. Хлебнул он отрицательных эмоций полной мерой и приходит в себя довольно медленно. Но все же, я считаю, что главные трудности — позади. Оглядываюсь на прошедшие 2 месяца и удивляюсь тому, как много глухих стенок удалось завалить небольшой компании авиаторов, в общем к этой деятельности весьма мало приспособленных». Я был в курсе этого дела, знаю, чего оно стоило Марку, — в этой, как он пишет не без горечи, «небольшой компании авиаторов» главным сокрушителем «глухих стенок», конечно, был он.
А теперь я расскажу историю совсем не драматическую. Испытываю при этом чувство неловкости, потому что посвящена она моей персоне, но решаюсь на это только потому, что она характеризует не меня, а Галлая. Надеюсь, что читатели это поймут и не осудят меня. В конце сорок третьего года после тяжелого ранения я был уволен из армии как инвалид. Увечья носили очевидный и невосстановимый характер, но сначала раз в три месяца, а потом раз в полгода я должен был являться, собрав медицинские справки и направления во ВТЭК, которая продлевала инвалидность, — процедура бессмысленная и унизительная. Через пятнадцать лет, когда я уже работал, а не учился, и мне не так уж была нужна жалкая лейтенантская пенсия (работающим платили только половину), я не стал продлевать инвалидность. Прошло много лет, настала пора оформлять пенсию по возрасту, и меня стали донимать друзья, что я должен восстановить военную инвалидность. Больше всех Марк — он считал это дело принципиальным. Думаю, это объяснялось тем, что он очень серьезно относился к испытаниям, выпавшим на нашу долю в тяжелую пору, к тому же почему-то считал, что воевавшим на земле, особенно пехотинцам, доставалось больше, чем ему, сражавшемуся в небе (я с ним спорил, говорил, что больше-меньше здесь не годится, и там и там пришлось хлебать горячего до слез, но он твердо стоял на своем). Короче говоря, отправился я на ненавистную мне ВТЭК (районную), где мне строго разъяснили, что с моими ранениями я вполне могу продолжать свою литературную и редакторскую работу. Вот если бы я был, скажем, дворником или гардеробщиком, инвалидность мне немедленно бы восстановили. Если я не согласен, могу обратиться в городскую ВТЭК. Марк, узнав об этом, пришел в ярость и требовал, чтобы я туда отправился, но я сказал: все, ставлю здесь точку, никуда больше ходить не буду, с меня хватит. Прошло какое-то время, и вдруг я получил от Марка письмо (он был на даче в Переделкине). Он писал: «Я прочитал в ЛГ отличную статью Олега Мороза, где он пишет о нашей всесоюзной глупости и, в частности, приводит пример тупого хамства собесовских дам по отношению к раненному в Афганистане солдату. Сам понимаешь, что это мгновенно ассоциировалось у меня с твоими районными медиками, чем я поделился с Морозом в прилагаемом письме. Отдаю себе отчет в том, сколь наивна моя вера во всемогущество газеты, но… но „вдруг“ ее вмешательство сработает. Ведь — гласность, демократия и т. д….
Не могу заставить себя махнуть рукой на это дело. Причем не только потому, что оно непосредственно касается близкого мне человека, но и с позиций принципиальных. В конце концов, почему наша подруга Нина Андреева не может поступиться своими принципами [речь идет о скандальной антиперестроечной статье этой деятельницы под названием „Не могу молчать“ в газете „Советская Россия“. — Л. Л.], а я обязан это делать?..
Не сердись на меня за мою настырность. Это меня так выучила испытательская работа: испробовав безрезультатно 99 процентов шансов, не считать, что все пропало, т. к. есть еще сотый шанс».
Письмо Галлая было напечатано в «Литературке» (потом мне рассказали, что перед этим Марк ходил к главврачу литфондовской поликлиники, требуя его вмешательства). Вскоре после этого я получил письмо, приглашающее меня явиться в городскую ВТЭК, одновременно мне оттуда позвонили, выясняя, устраивает ли меня назначенный день и час. Предупредительность для этой организации была неслыханной. Марк торжествовал. А я потом говорил знакомым, что стал инвалидом из-за Галлая.
А вот еще одна характерная для Марка история. После его смерти я получил письмо от состоявшего с ним в переписке читателя, горячего поклонника его книг, в годы войны авиатора. Он писал: «В 1993 году моя дочь заболела тяжелой болезнью глаз. Операции в Одессе в Филатовском институте особых результатов не дали. Мы с дочерью поехали в Москву. В Федоровскую клинику не пробиться, а во ВНИИ гл. болезней проф. Краснова нас, „украинцев“, только за „зеленые“ и не малые. Поделился своим горем с М. Л., и он (по собственной инициативе) подготовил письмо в этот институт и подписал (вопреки обыкновению) всеми титулами. Операцию сделали быстро, безвозмездно».