Записки пожилого человека
Шрифт:
Написав о многолетней — пусть и пунктирной — связи Ортенберга с Жуковым, я вспомнил об одной истории, связанной с маршалом, которую как-то — к слову пришлось — мне рассказал Давид Иосифович. История эта, как мне кажется, представляет некоторый исторический интерес.
Дело было в октябре сорок первого. После вяземской катастрофы Сталин срочно вызвал в Москву Жукова, командовавшего Ленинградским фронтом, и назначил его командующим Западным фронтом. Ситуация на фронте была тяжелейшая, в своей мемуарной книге Жуков написал: «К исходу 7 октября все пути на Москву, по существу, были открыты» (кстати, в первом издании цензура сняла эту фразу, задним числом высветляя то, что было тогда в действительности).
В тот день, когда в Москве было введено осадное положение, Сталин позвонил Ортенбергу и велел, чтобы в завтрашнем номере газеты напечатали фотографию командующего Западного фронта Жукова. Ортенберг очень удивился — газета иногда печатала снимки особо отличившихся командиров рот, полков, очень редко — считанные разы — дивизий, но не военачальников такого высокого ранга. И нарушая из-за этого твердо установленный порядок — Сталину вопросов никогда не задавали, не выясняли у него, чем вызваны те или иные его указания и решения, спросил (вопрос, понятный газетчикам того времени), на какую полосу поставить фотографию. «На вторую», — сказал Сталин и повесил трубку.
Не странно ли, бои идут в ста километрах от Москвы, в столице объявлено осадное положение, а верховный главнокомандующий занимается какими-то пустяками, какой-то фотографией, пусть это даже фотография командующего фронтом? Вряд ли это все-таки пустяк, наверное, за этим стоит что-то серьезное. Ортенберг рассказывал, что он тогда подумал, что Сталин таким образом решил загладить свой грубый разговор с Жуковым, когда в начале июля снял его с должности начальника Генштаба (он знал об этом инциденте), как бы извиниться перед ним.
Но причина явно была другая. Меньше всего Сталин заботился о том, чтобы, пусть и в такой форме, извиниться перед обиженным им военачальником, никакими благородными побуждениями тут и не пахло. Жуков тогда не был так известен, как другие военные руководители — Ворошилов, Буденный, даже Тимошенко, чьи имена были с довоенных времен на устах у всех, он был для широкой публики всего лишь одним из генералов, никак еще не выделялся. (Недавно я мог в этом убедиться. «Знамя» опубликовало дневник сорок первого года известного литературоведа Леонида Тимофеева. Человек далекий от армии, инвалид, он с пристальным вниманием следит за ходом войны, его интересует все: сводки, корреспонденции с фронта, даже слухи и толки. В начале октября он записывает, что по слухам Ворошилова заменили Жуковым, но фамилия Жукова ничего ему не говорит.) Сталин же решил этой фотографией, нарушавшей сложившейся порядок вещей и уже этим обращавшей на себя внимание, указать на Жукова как на полководца, который отвечает за судьбу Москвы. А кто мог тогда сказать, какой она будет, эта судьба? Через много лет в киноинтервью Жуков на вопрос Константина Симонова, была ли уверенность, что Москву не сдадут, со свойственной ему прямотой ответил, что полной уверенности не было.
Видимо, Сталин уже думал о том, что при неблагоприятном повороте событий вину за поражение, за сдачу столицы надо будет свалить на Жукова. Вот зачем ему понадобилась эта фотография в «Красной звезде». Сталин, вызвавший Жукова для спасения столицы, на всякий, случай со свойственным ему коварством готовил для генерала участь козла отпущения.
Все это я тогда выложил Давиду Иосифовичу. Он задумался, помолчал, видно, не просто ему было согласиться с тем, что Сталин был способен на такое загодя подготавливаемое вероломство, а потом, вздохнув, сказал: «Наверное, вы правы».
Ортенберг не был человеком законсервированных представлений и закостенелых взглядов, раз и навсегда затверженных оценок, он был способен свежими глазами посмотреть на прошлое, не оправдывая и не защищая то, что когда-то казалось ему правильным. Видно, здравый смысл, справедливость, самоотверженная готовность служить благой цели, были врожденными свойствами его натуры.
За то время, что в «Вопросах литературы» печатались мемуарные очерки Ортенберга, мы подружились (если годится в данном случае это слово, все-таки он был старше меня на двадцать лет, я ровесник его сына Вадима). Мы часто встречались, беседовали, от него я услышал много интересного. Он стал писать книги, я в качестве «домашнего» редактора читал все их в рукописи, потом они мне преподносились, как принято в таких случаях говорить, с теплыми надписями — так что у меня теперь на полке есть все его книги.
В подтверждение приведу хотя бы одну — на книге «Сорок третий»: «Дорогому Лазарю Ильичу — моему непоколебимому другу и строгому редактору с сердечной благодарностью и уважением. Д. Ортенберг 5. VI. 91 г.»
Мы даже вместе (идея такого содружества принадлежала Симонову) написали сценарий документального фильма «Халхин-Гол, год 1939-й», снятый в 1979 году режиссером Мариной Бабак.
Случалось, направляясь по каким-то делам, он забегал ко мне в журнал, чтобы обсудить какие-то события, посоветоваться по каким-то делам. Слово «забегал», пожалуй, не совсем точно характеризует темп его передвижений (только в самые последние годы у него стали болеть ноги, и он не то что бегать, а уже и ходить стал с трудом, перестал ездить за грибами, не занимался подледной рыбалкой); те, кто возьмет в руки его книги, убедятся, что в этом случае сам он употреблял более точный, более подходящий глагол — «помчался».
Конечно, Ортенберг был, как в прошлые времена писали в служебных и партийных характеристиках, человеком «политически зрелым», вроде бы хорошо усвоившим существовавшие тогда «правила игры», а иначе разве его назначили бы корреспондентом «Правды» на Украине, а потом главным редактором «Красной звезды»? Но при этом он сохранял наивную веру в нерушимость фундаментальных революционных (называю их так, как они им воспринимались) принципов, служил делу, а не лицам, поэтому не заботился о своей карьере, не боялся начальства.
Давид Иосифович рассказывал мне: в 1943 году (запамятовал, то ли весной, то ли ранним летом) его вызвал Щербаков и сказал, что в редакции «Красной звезды» слишком много «лиц одной национальности» (кстати, формулировка эта стала общепринятой у нашей номенклатуры и фигурирует во многих постановлениях ЦК и послесталинского времени) и рекомендовал «проредить». Ортенберг изумился и ответил ему с неслыханной дерзостью: «Уже сделано. Восемнадцать погибло на фронте».
Сильно сомневаюсь, что Давид Иосифович точно знал, какой национальности его подчиненные, сколько в редакции русских, украинцев, евреев (и уж наверняка не придавал этому никакого значения). Ему и в голову не могло прийти, что указание Щербакова — первый звонок начавшейся в стране многолетней антисемитской кампании.
А между тем в ту пору уже шла антиеврейская «культивация» кадров в Большом театре, в консерватории, на киностудии. 11 мая 1943 года Ольга Берггольц в письме Александру Фадееву (оно недавно опубликовано) жаловалась, что Якова Бабушкина, одного из руководителей ленинградского радио, хорошо и самоотверженно работавшего все время блокады, «глупо и хамски уволили из Радиокомитета, — ни за что, без всяких мотивировок, — дико сказать, но главным образом за …неарийское происхождение, т. к. у нас по этой линии проверяют и реконструируют ряд пропагандистских учреждений», «почему-то именно его снимают (впрочем, сняли и других руководителей-евреев и тоже зря), снимают без предупреждения, выставляют из Радиокомитета, без объяснения причин».
Но Большой театр, консерватория, кино — все это вряд ли попадало в поле зрения Ортенберга, целиком поглощенного войной и газетой. А если что-то и доходило до него, то он скорее всего считал, что это дикие, гнусные «выходки» каких-то разложившихся бонз, которых, конечно, призовут к порядку.
Он и тогда и даже много позже по идеологической наивности своей не мог взять в толк, что антисемитизм становится одним из краеугольных камней сталинской политики. Когда 30 июля 1943 года его вызвал Щербаков и, напомнив, что во время предыдущих конфликтов Ортенберг не раз заявлял ему, что готов в любой момент уехать в действующую армию на любую должность, сказал, что его просьба удовлетворена, и тогда Давид Иосифович не понял, что его снимают из-за того, что он еврей. Щербаков в разговоре с ним был хмур, скован, немногословен, и Давид Иосифович подумал, что он боится, как бы Ортенберг не обратился к Сталину, и решение о его снятии будет отменено (чего он делать не собирался — считал ниже своего достоинства). И впрямую спросить, за что снимают, тоже считал ниже своего достоинства. Спросил только, что он должен сказать коллективу, по каким мотивам меняют редактора. Реальную причину Щербаков назвать, разумеется, не мог, придумывать что-то другое не захотел: «Скажете: „Без мотивировки“».