Записки пожилого человека
Шрифт:
Вскоре после открытки пришло письмо от Некрасова, помеченное 22 февраля.
Я уже придумал тебе работу в твоем журнале. Разыщи где-нибудь журнал «Сов[етская] Украина» № 1 за 1961, тот самый, в кот[ором] я состою членом редколлегии, и прочитай в нем 2 статьи (если хочешь, можешь и больше) — 1) Макаренко «Глядя в корень» и 2) Шлапака — о совр[еменной] украинской литературе.
О первой, бандитско-петлюровской, расскажу при встрече (вернее, не о ней, а об ее обсуждении на киностудии им. Довженко — знаменательное событие!), а вторая, по-моему, может тебе пригодиться для чего-нибудь. Ничего подобного по повальному восхвалению всего г… (да еще в каких выражениях!) я еще не читал. Почитай. Может, дадите кому-нибудь по черепу?
На этом кончаю, т. к. меня зовут обедать.
Рукопись уже в «Н[овом] мире». В марте сюда приедет для дочистки И. А. Сац. Сегодня говорил с Герасимовым. Дементьев и Закс, и, само собой, Трофонович не читали. Берзер и Женя [Герасимов. — Л. Л.] — за. Намечают вроде как на 5-й номер. О своем появлении в Москву, кот[орое], очевидно, возможно, в марте, дополнительно сообщу.
Думаю, что «работа», какие-то просьбы (повод для этого и следующего письма Некрасова) были им действительно «придуманы». Просто посчитал, что, наверное, настроение у меня должно быть кислым, что адаптация на новом месте работы вряд ли дается легко, и подыскал вроде бы деловой — не утешать же! — повод, чтобы дать знать, что помнит.
24/V 61.
Дорогой Лазарь!
А я в Ялте! С мамой, Рабиновичами и Верой Дубовой (Коля не поехал из-за Бера [огромный ньюфаундленд, которого нельзя было ни на кого оставить, — без хозяев он объявлял голодовку. — Л. Л.]. Приезду сюда предшествовал сверхсумасшедший «весенний месяц май». 100 000 частей, встречи, проводы, задуренная голова, окончание сценария для кинохроники [документального фильма «Неизвестному солдату». — Л. Л.], конвульсии «Н[ового] мира» — одним словом, чуть не спятил от всей этой суматохи. К тому же обычная неясность с Италией. Ежедневные режиссерские звонки из Москвы: «Все в порядке, все в порядке…», и ничего с места не сдвигается — и мотнул сюда. Что дальше — более или менее туманно. Здесь-то хорошо и спокойно, хотя льет сегодня целый день дождь. Зато отдельная комната и никакой работы…
А что у тебя? Как Австрия? И когда? У меня, кроме этого, есть еще про запас «литгазетовский» Лаос. Но тут я уж совсем не знаю, что делать. Заполнил в Москве «объективку», но тут встряла Италия, и я растерялся. Ко всему забыл фамилию пожилого еврея из иностр[анного] отдела «Литературки» и не знаю, к кому адресоваться. Фамилия его, кажется, на «Ш» [М. Е. Шугал. — Л. Л.]. Если вспомнишь, позвони ему и расскажи мою итальянскую ситуацию. Я, мол, не против Лаоса, но встряли Апеннины. А там дело хотя и сложное — волк, коза, капуста (Сурин, Де Сантис и я), но интересное, сам понимаешь…
Вот такие-то дела…
Если не лень — черкни. Привет Найке. Мать кланяется. Рабиновичи тоже. Я — целую.
Письмо требует некоторых пояснений. Сурин, директор «Мосфильма», предложил Некрасову — он был для этого, несомненно, самой подходящей кандидатурой — написать сценарий для советско-итальянского фильма «Они шли на Восток», который ставил Де Сантис. Но в ту пору Некрасов стал «невыездным», и затея эта не удалась, на командировку в Италию «компетентые органы» не давали добро. По этой же причине не состоялась поездка Некрасова в Лаос от «Литературки».
Что касается фильма Де Сантиса, то, может быть, это было для Некрасова и к лучшему. Впрочем, тогда я так не думал, тогда я был возмущен, что Некрасову не дали возможность поработать вместе с одним из мастеров итальянского неореализма. Но недавно в архиве мне попалось письмо Де Сантиса, объяснявшегося с руководством «Мосфильма», которое требовало изменить одну из сцен фильма «Они шли на Восток».
«Сейчас вы считаете, — писал Де Сантис, — что показом на экране двух тысяч советских военнопленных задевается честь и престиж советской армии, и вы предлагаете мне снять ту же сцену с участием двухсот пленных, считая, что сила художественного воздействия от этого не пострадает.
Я повторю то же, что говорил во время наших встреч: я не считаю, что показ двух тысяч советских пленных задевает честь советской армии, так как это имело место в жизни и не является плодом фантазии сценаристов (по этому поводу имеется много фотодокументов, и это широко известно)…»
Прочитав это письмо Де Сантиса, я представил себе, что ждало Некрасова, если бы дело все-таки выгорело, что пришлось бы ему хлебать…
При всей своей, как писал мне Некрасов, «задуренности» — вполне понятной, потому что множество людей претендовало на его время и внимание, ведь с ним невозможно было пройти по улице и в Киеве и в Москве, останавливали на каждом шагу, — при свойственной ему импульсивности и безалаберности (вдруг чем-то увлекся, все планы летят кувырком, кого-то подвел, кто-то на него обиделся), Некрасов был хорошим товарищем, на которого в серьезных делах можно было положиться, который, если требовалось, без просьб и напоминаний приходил на помощь. Конечно, очень ценили его талант, но любили его, мне кажется, за это и за органически присущий ему демократизм…
Куда бы ни заносила Некрасова судьба, с какими бы людьми ни сталкивала, он с поразительной быстротой обрастал не только приятелями, но и друзьями — в этом нетрудно убедиться, прочитав его путевые очерки, которые он писал с великой охотой. «До Петропавловска лету час или полтора, не больше, но за этот короткий промежуток времени мы умудрились с летчиками окончательно сдружиться», — писал Некрасов, и хотя видел он этих летчиков — вернее, летел с ними — лишь второй раз, тут нет ни малейшего преувеличения. Не раз такого рода дружеские связи у Некрасова возникали у меня на глазах. Он притягивал к себе самых разных людей — и не только потому, что был человеком значительным и обаятельным, но и потому — это обнаруживалось сразу, — что и они ему были по-настоящему интересны. И жизнь итальянского шофера, или коридорной парижского отеля «Лувр», или камчатского рыбака занимала его не меньше, чем беседа со всемирно известным и боготворимым им со студенческих лет Ле Корбюзье или генералом Игнатьевым, автором знаменитых в 40-е годы мемуаров «Пятьдесят лет в строю».
Жадный, неутолимый интерес к так называемым простым людям, к их судьбе, к их жизни — неинтересных людей для него не существовало — одна из самых привлекательных черт некрасовских очерков, да и вообще его творчества. Ему и доставалось во всю за то, что у него герои «не те» — и в «В родном городе», и в «Кире Георгиевне», которая была предтечей «московских» повестей Юрия Трифонова, и в зарубежных записках. Ничто так не привлекало Некрасова, как обыкновенные люди — в каждом он видел целый мир, суливший необыкновенные открытия: «Мы бродим по улицам, сидим в тратториях и остериях и не понимаем, о чем вокруг нас говорят, чему радуются, смеются, чем возмущаются. А это, может быть, самое интересное: сидеть вот так вот, в углу за столиком и слушать, наблюдать, а потом и самому ввязаться, затеять какой-нибудь спор — итальянцы любят это, моментально подхватят». Но если во Франции в первую поездку он не мог это делать из-за недостатка времени, в Италии и США кроме этого мешал языковый барьер, дома возможность поговорить, поспорить со случайно встреченными людьми в очереди в гастрономе и в электричке, в такси и у газетной витрины на бульваре, у табачного киоска и в мастерской по ремонту фотоаппаратов (говорю о том, что видел сам), расспросить их, внимательно выслушать их неожиданную исповедь — он использовал, как говорится, на все сто.
Поэтому, кстати, Некрасов очень обижался — и не без оснований — на Твардовского, который почему-то корил его, что он не знает настоящей жизни народа. Обижался, конечно, потому, что слишком много для него значил Твардовский, — не мог быть равнодушен к его мнению. «Многое я знаю лучше, чем он», — сердился Некрасов. Это была одна из тех больных тем, из-за которых почти каждая публикация некрасовских вещей в «Новом мире» сопровождалась их размолвками и ссорами, горькими обидами. Наверное, не во всем бывал прав и Некрасов, считая, что редакция трусит, — положение «Нового мира» было тяжким, не позавидуешь, свирепое давление на журнал (и цензурное, и всякое иное) никогда не прекращалось. Конечно, оглядкой на цензуру было продиктовано такое, скажем, место в редакционном отзыве Твардовского на рукопись некрасовских очерков «По обе стороны океана»: «Там, где повествование смыкается с общеполитическими актуальными моментами, как, например, „венгерские события“, не ограничиваться одним этим обозначением их, а дать недвусмысленную оценочную формулировку, не оставляя читателю возможности предполагать, что автор избегает прямой политической характеристики предмета». Ясно себе представляю, что говорил Некрасов, прочитав это. Что было, то было. В одну из не самых светлых полос в их сложных отношениях с Твардовским Некрасов в письме просил меня: «Писать о Трифоновиче не хочется [„Литературная газета“ заказала ему статью к 50-летию Твардовского. — Л. Л.]. Он слишком велик и прочен для меня. Выкрути как-нибудь изящно меня из этого дела».
Притягивая к себе разных людей, Некрасов был одержим желанием всех их связать общей дружбой. Он хотел, чтобы вокруг него был мир друзей, — это качество, мне кажется, в немалой степени тоже имело своим источником войну, то, что называют иногда фронтовым братством. Не только в Киеве — там это в определенной мере можно было объяснить долгом хозяина, но и в Москве он сводил, знакомил меня с людьми, с которыми, по его мнению, я не мог не подружиться. Разумеется, я был далеко не единственным, на кого распространялся этот его принцип, — круг людей, к которым он благоволил, как я уже говорил, был довольно широким, и я в данном случае просто один из возможных примеров. Он соединял дружбой многих людей, и когда это ему удавалось, он очень радовался…
Некрасов познакомил нас с Лунгиными (он кинодраматург, автор сценариев многих фильмов, в том числе написанных вместе с И. Нусиновым «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен», «Внимание, черепаха!», «Агония»; она переводчица с трех языков — ей русские читатели обязаны знакомством и со знаменитым Карлсоном, который живет на крыше, и с изысканной прозой Бориса Виана), — их гостеприимный, всегда открытый дом не случайно был его постоянным пристанищем в Москве, стал как бы и его домом — во всяком случае, он приводил, приглашал туда как к себе домой. Когда в Москве будет сооружена мемориальная доска Некрасову — это надо сделать, и я уверен, что это будет сделано (жаль только, как многое у нас, с большим опозданием), — она должна быть на этом доме. Заранее слышу возражение: Некрасов жил в Киеве, в Москве не был прописан. Так ли это важно, ведь он навсегда прописан в русской литературе XX века как одна из самых значительных ее фигур. На этом доме есть мемориальная доска — поэту Михаилу Луконину, он жил в этом доме с 1972-го по 1976-й год. Если сложить все дни, недели, месяцы, которые, начиная с 1949-го года, здесь прожил Некрасов, пожалуй, получится куда больше.
Мы стали бывать у Лунгиных, а они у нас — и с легкой руки Некрасова это продолжалось четыре с лишним десятилетия. Некрасов позвал нас к Лунгиным, чтобы мы прочитали добытую им в «Новом мире» на короткое время и потрясшую его повесть «Щ-854» (так первоначально назывался «Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына) — это еще была авторская рукопись, напечатанная на неформатных страницах (через один интервал). Некрасов пригласил нас к Лунгиным, прилетев с Камчатки. Гигантская рыба — в Москве мы таких не видывали — заняла собой весь стол. Этот подарок ему вручили перед отлетом, и сначала рыба была продемонстрирована нам в упакованном виде — завернутая то ли в клеенку, то ли в целлофан, со сделанными из толстой веревки ручками, как к чемодану, — почему-то это выглядело очень смешно.