ЖАНРЫ

Записки пожилого человека
Шрифт:

Возвратившись в Москву, я поделился с Константином Михайловичем своими печальными впечатлениями: «Там, в Монголии, ведь много наших частей. Вместо того чтобы заниматься показушными комнатами боевой славы, привели бы в порядок братские могилы». Он сказал мне, чтобы я написал об этом письмо в ПУР, а он его передаст. Что и было сделано. Но так как в ту пору все, что затевалось Симоновым, в ПУРе встречалось в штыки, я даже ответа не получил.

К сорокалетию халхин-гольских событий на Центральной студии документальных фильмов был запланирован фильм. Обратились, конечно, к Симонову, но он был занят другими делами, неважно себя чувствовал и не взялся за эту работу, порекомендовав в качестве авторов сценария Ортенберга и меня. Уговаривал меня. Я колебался, боялся браться за эту работу, понимая, что на каждом шагу — и не без оснований — мне будут пенять, что Симонов сделал бы все это иначе, несравнимо лучше. Потом все-таки решился: это была для меня единственная реальная возможность хоть что-то сделать в память о дорогом мне человеке.

Фильм был снят, но на премьеру в Улан-Батор я не поехал. Незачем мне было ехать. Побывав на Халхин-Голе, я понял, что никаких следов погибшего там брата я не отыщу…

Как они ликовали

С Михаилом Борисовичем Храпченко, когда его как академика-секретаря, возглавлявшего отделение языка и литературы Академии наук, ввели в редколлегию «Вопросов литературы», отношения у меня не сложились. Не война, но стойкое холодное отчуждение.

Он прислал главному редактору Озерову и мне свою новую книгу с дарственными надписями. Я понял намек и сказал Озерову: надо бы объяснить Храпченко, что мы давно решили — книг членов редколлегии не рецензируем, даже упоминания, цитаты должны быть без оценок, без комплиментов. «Вот вы и объясняйте, если хотите», — буркнул Виталий Михайлович. Я решил, что лучше это сделать сразу, потом будет труднее, позвонил Храпченко, поблагодарил за книгу и все выложил. Больше он мне своих книг не дарил…

Но заглянув однажды по какому-то делу в редакцию, — это было незадолго до его смерти, — он неожиданно разоткровенничался до мной. Вспомнил август тридцать девятого — он был тогда председателем Комитета по делам искусств.

— Когда подписали пакт с Германией — это было для всех как разорвавшаяся бомба, — начал Храпченко. — В честь Риббентропа устраивался концерт. Программу его должен был утвердить Молотов. Я явился к нему. Он внимательно прочел программу, замечаний у него не было, и я уже собирался уходить. Вдруг он спрашивает у меня: «А как вы, товарищ Храпченко, относитесь к пакту?» Такого вопроса я не ожидал. Надо было, конечно, ответить, что горячо одобряю, но язык не поворачивался, а что-то обтекаемое сразу не пришло в голову. В это мгновение в кабинет вошел Сталин, он уловил мое замешательство: «Я, товарищ Храпченко, как и вы, против пакта, но что мы с вами можем сделать со всеми ними», — указал он на Молотова. Они оба были упоены, торжествовали, не сомневались, что обвели вокруг пальца и Гитлера, и Чемберлена, и Даладье. И долго пребывали в такой эйфории.

Переводчик запил

Радиоперехваты переговоров дудаевцев, которые время от времени «озвучивали» для населения пресс-службы ФСБ и армии, были изделием самого низкого качества. Сергея Адамовича Ковалева в этих «радиоперехватах» дудаевцы ругали так и в таких выражениях, что невольно возникала мысль, что запись сделана в солдатской курилке или в кабинете Жириновского. К тому же в этих радиоперехватах дудаевцы почему-то пользовались русским языком. А корреспондент «Известий» Валерий Яков, много времени проведший в Чечне, на пресс-конференции, смущаясь, что ему приходится говорить о таких совершенно очевидных вещах, заметил, что дудаевцы, разумеется, друг с другом по радио разговаривают только по-чеченски.

И вспомнил я одну давнюю историю, свидетельствующую, что манипулирование радиоперехватами возникло не сегодня. И делалось это также топорно — уши всегда торчали.

Вскоре после начала финской кампании 1 декабря 1939 года в только что занятом Красной Армией городе Териоки было создано так называемое Народное правительство Финляндской Демократической Республики во главе с секретарем Исполкома Коминтерна О. Куусиненом. В сообщении с целью политического камуфляжа указывалось, что это радиоперехват и перевод с финского.

Марк Шугал, с которым мы вместе работали в пятидесятые годы в «Литературной газете» и стали друзьями, в ту пору был сотрудником ТАСС. Он рассказывал мне, что радиоперехват на русском уже ушел в печать и на радио, а с переводом на финский вышла смешная задержка — впрочем, тогда она смешной не казалась. Единственный в ТАСС переводчик на финский, выпивоха, где-то загулял, и его никак не могли отыскать. Так что текст по-фински появился позднее, чем по-русски.

Надо ли напоминать, что, когда была закончена эта позорная для Советского Союза война и 12 марта 1940 года подписан договор с Финляндией, о Народном правительстве не было сказано ни слова, оно словно бы растаяло в воздухе?..

День, переломивший нашу жизнь

Тот самый длинный летний день, когда началась война, с утра вроде бы ничего примечательного не сулил. А запомнился со всеми мелкими подробностями.

Нет, не запомнился, а вспомнился потом, задним числом врезался в память, когда мы уже узнали или поняли, — очень быстро это произошло, — чему он послужил началом, как страшно разрезал этот день нашу жизнь.

За неделю до этого я окончил школу, в предыдущее воскресенье был выпускной вечер — мы праздновали до самого утра. Вся неделя после этого была радужно беззаботная — на днепровском пляже, на стадионе играли в волейбол…

А в это воскресенье у нас в Днепропетровске брызгал приятный летний дождик — капля от капли на расстоянии шага. Я пошел проводить мою бывшую одноклассницу по запорожской школе на автобусную станцию, она уезжала домой, прожив у нас два дня — сдавала документы в мединститут. (Через много лет после войны я встретил ее младшую сестру, и она мне рассказала, что было потом: Валю угнали немцы, ей выпала тяжкая судьба «остарбайтера», после освобождения она вышла замуж за голландца, тоже из угнанных, и долго о себе не давала знать, боялась подвести сестру, написала ей только в «оттепельную» пору.)

Возвращаясь домой, я на улице из репродуктора услышал выступление Молотова.

Дома мама плакала. В тот момент, как я понимал, ее больше всего тревожила судьба моего старшего брата — военного моряка. Вспомнила она и нашего двоюродного брата, летом 1939 года погибшего на Халхин-Голе. Я стал ее успокаивать, преодолевая внутреннее раздражение (чего она плачет, к этому ведь шло, и теперь, что делать, придется с фашистами драться) и опасаясь, что она начнет уговаривать меня не ехать в военно-морское училище (вызов, присланный мне через военкомат, у меня уже был с мая, к первому июля я должен был явиться в училище, на следующий день я получил командировку и литер — в военкомате еще не было столпотворения), ведь призываться мне было рано.

Война не была для нас — для меня и моих друзей-ровесников — неожиданностью. Войну мы ждали — может быть, не в этом году и, конечно, не в этот именно день, — но ждали, давно считали ее неизбежной. Пакт с фашистской Германией ничего для нас не менял, не успокаивал, а сбивал с толку — во всем этом была какая-то большая и унижавшая нас ложь, мы ее еще до конца не осознавали, но довольно остро чувствовали. Последние два года нам внушали: «Это брак не по любви, а по расчету». Но расчет в таких делах был противен…

Я и тогда не думал, что война продлится несколько дней, как это изображалось в фильме «Если завтра война» и в романе Николая Шпанова «Первый удар». Я отправлялся в училище не потому, что боялся опоздать на войну, попасть на исторический пир лишь к шапочному разбору, — таким наивным и глупым я вроде бы и тогда не был. Но, получив вызов, считал себя как бы призванным, который обязан, как предписано, к назначенному сроку явиться в училище.

Я понимал, что военным моряком стану не сразу, что меня ждет серьезная учеба.

Поделиться с друзьями: