Записки пожилого человека
Шрифт:
Когда мы договаривались с нашим оппонентом, куда доставить ему диссертации, он сказал, чтобы мы представили ему по два экземпляра авторефератов. Это показалось мне странным. Но обученный в армии тому, что начальству не задают вопросов, спрашивает только оно, я не стал выяснять, зачем ему два экземпляра. Все стало ясно, когда он вручил нам черновики отзывов, которые мы должны были перепечатать и в чистом виде он их подпишет. Черновики вид имели довольно странный: из авторефератов наш оппонент вырезал разные куски, наклеивал их на чистый лист, а между ними вписывал одну-две фразы, а иногда всего несколько слов. Эта рационализация забавляла, если бы не почерк, которым были написаны немногословные комментарии к цитатам из наших авторефератов. Почерк был совершенно не читаемый. Мы убили два вечера, расшифровывая в четыре глаза ребусы, к этой работе мы вынуждены были даже привлечь родственников. Потом мне приходилось иметь дело с ИМЛИ, и я узнал, что там в машбюро была только одна машинистка, способная разобрать то, что писал Щербина.
Должен заметить, что Владимир Родионович и говорил, как писал. Речи его для слушателей были темны. Сказать, что во рту у него была каша, еще ничего не сказать. Он словно бы камни ворочал во рту.
Когда Лия Михайловна Розенблюм защищала докторскую диссертацию, Щербина председательствовал на ученом совете. Он задал ей два вопроса. Что его интересовало, я не смог разобрать. Лия Михайловна, однако, отвечала ему очень толково, демонстрируя ум и эрудицию. Когда перед голосованием объявили перерыв, я сказал Лии Михайловне, что защищалась она с блеском, в чем я был заранее уверен. Но для меня остается загадкой, как ей удалось понять, что у нее спрашивал председатель ученого совета.
Впрочем, однажды я слышал четкое и ясное выступление Щербины, он просто чеканил фразы и слова. Возмущение и гнев пробудили в нем златоуста. А были они вызваны тем, что Кочетов обвинил его в ревизионизме. Конечно, это была напраслина, я бы даже сказал клевета. В заметке, посвященной Щербине в Краткой литературной энциклопедии, совершенно справедливо говорится: «В своих критич. статьях и литературоведч. трудах Щ. выступает в защиту социалистического реализма, борется с бурж. иск-вом». Но Владимир Родионович, насколько я помню, крови не жаждал, к расправам не призывал. Для Кочетова же, который мечтал о возвращении сталинских времен и нравов, этого было вполне достаточно, чтобы обвинить Щербину в ревизионизме.
Было это то ли в пятьдесят седьмом, то ли в пятьдесят восьмом году. На очередном писательском собрании горячо одобряется очередное мудрое решение партии и правительства. На сей раз восхваляются недавно созданные совнархозы. Те из писателей, для которых такого рода собрания главное поприще для их целенаправленной литературной деятельности, жуют заплесневелые штампы верноподданнического угодничества, талдычат, как хороши, как свежи совнархозы. Скука смертная.
Зал немного оживляется, когда начинает выступать Мариэтта Сергеевна Шагинян. Она говорит, что когда прочитала постановление о совнархозах, пришла в ужас, ей показалось, что это нововведение чревато развалом всего хозяйства страны, обернется хаосом. Но теперь, через полгода, она счастлива, что ошибалась: совнархозы приносят замечательные плоды, она восхищена прозорливостью наших руководителей.
Наверное, Шагинян посчитала, что одобрение прежде сомневавшегося, так сказать, обращение в веру бывшего безбожника, должно особенно высоко цениться, сильно радовать начальство. Не тут-то было. Ей не пришло в голову, что при тоталитарном режиме отступления от принципа единомыслия, какими бы благими побуждениями они ни были продиктованы, не терпимы и преследуются идеологическими и карательными службами как опаснейшая крамола.
И по наводке начальства все выступавшие после Шагинян на нее набросились. То, что она теперь в восторге от совнархозов, никакой роли не играет, как она раньше посмела в них усомниться — это не может так просто сойти ей с рук, она должна за это ответить. Ее просто рвали на части.
В общем, лизать надо по-простому, без затей и фокусов — так, как это делает, обращаясь к королю, один из персонажей Евгения Шварца: «Позвольте мне сказать вам прямо, грубо, по-стариковски: вы великий человек, государь!.. Мне себя не перебороть. Я еще раз повторю — простите мне мою разнузданность — вы великан! Светило!»
Автор статьи в «Известиях», посвященной тридцатилетию высадки американцев на луну, противопоставил ставшую исторической торжественную фразу Армстронга (как он, автор, считает, фразу заранее заготовленную, заученную) не менее знаменитому, воспетому в песнях, прославленному в очерках и стихах гагаринскому «вырвавшемуся из сердца» (именно так он написал) — надо понимать, радостно-ликующему «Поехали!».
Уверен, что интонация у Гагарина была совсем другая. И установить это не составляет большого труда. Тому есть убедительное свидетельство.
По приглашению Королева «инструктором-методистом по пилотированию космического корабля» (так тяжеловесно называлась его должность) первой шестерки наших космонавтов был Марк Галлай. Вот что он рассказывал в своей умной и превосходно написанной книге «Испытано в небе»:
«В составе большого экипажа существенно не только что сказать своим подчиненным, но и как сказать. Кое в чем я сознательно нарушал узаконенные формулировки внутрисамолетных переговоров. Так, вместо высокопарного „Экипаж, взлетаю!“, я, как, впрочем, и большинство моих коллег, перед началом разбега почти всегда говорил: „Поехали!“. Это стало в авиации общепринятым. Хотя некоторые наиболее последовательные сторонники уставной терминологии, бывало, упрекали меня за подобную, как им казалось, профанацию высокой терминологии нашего благородного ремесла… Дело в том, что, кроме, так сказать, текста, с которым командир обращается к экипажу, огромное значение имеет интонация… По моим наблюдениям, „поехали“ отлично снимало то едва уловимое напряжение, которое почти всегда возникает в машине, особенно опытной, перед стартом. Ну а со временем эта форма информации экипажа о начале взлета, конечно, просто вошла у меня в привычку…»
И сразу же за этим в книге Галлая следует место, посвященное полету Гагарина:
«Через много лет после испытаний опытной серии „ТУ — сто четвертых“ это же выражение неожиданно прозвучало в совсем иной обстановке. Только что оторвалась от опор и пошла вверх ракета-носитель с первым пилотируемым космическим кораблем „Восток“. В подземной „пультовой“ космодрома стоят несколько человек с Главным конструктором С. П. Королевым во главе. Все, естественно, напряжены до предела. И в этот момент — как разрядка — из динамика радиосвязи с кораблем раздается голос Гагарина: — Поехали!
Все-таки он был прежде всего авиатором, наш первый космонавт. И привычное в авиации „поехали“ привнес, наверное, навсегда и в космическую терминологию».
К этому стоит добавить, что «поехали» Гагарин, конечно, не раз слышал от своего инструктора по пилотированию — по свойственной ему скромности Галлай не хотел и не мог об этом писать.
И самое главное, как свидетельствует Галлай, «поехали» было произнесено первым космонавтом без какой-либо аффектации, «не от всего сердца», не для будущих легенд и песнопений, а по делу, вполне буднично, с интонацией: все в порядке, все идет должным образом.
Общению с авторами редакторов нигде не учат, этой наукой овладевают «кустарно», на практике. Я уже почти полвека этим занимаюсь — как говорится, повышаю уровень.
Но первые уроки получил, когда начал работать в «Литература ной газете». Веду (так это называлось в газете) статью Маршака. Когда она была набрана, посылаю ему гранки. Потом иногда отвозил ему их сам, случалось, он даже читал при мне статью вслух, по поводу каких-то мелочей советовался, проверял себя.
В гранки Самуил Яковлевич вносил обычно минимальные поправки — полуфабрикат, не доведенные до должной кондиции материалы он никогда не предлагал. Выправленные гранки снова посылаю ему, он их опять внимательно вычитывает. Звонит: «Голубчик, обратите внимание, там не двоеточие, а точка с запятой, а там должны быть запятая и тире» и тому подобное. Звонит не раз и не два. Это меня раздражает, и я ему в тот раз сказал — правда, очень почтительно: «Не беспокойтесь, Самуил Яковлевич, это ведь такие пустяки». И тут он меня вежливо, но очень строго отчитывает: когда речь идет о литературе, пустяков не бывает, не должно быть.