ЖАНРЫ

Записки сельского священника
Шрифт:

В моём ведомстве есть два селения, где плата за требоисправления служила предлогом даже к отпадению в раскол. Приходы эти заражены расколом давно; хотя отделившихся от церкви совсем было не много, но прежние, притеснительные меры озлобили народ, он стал искать способы и предлоги к явному отделению. С такой предвзятой мыслью приходит крестьянин к священнику и спрашивает, что возьмёт он за повенчание сына? Тот, зная мужика, скажет ему самую ничтожную плату.

— «Э! Батюшка, больно много! Торговаться с тобой мне не приходится, так уж лучше мы обойдёмся без тебя, пусть сам Христос повенчает». После этого делайте, что вам угодно, венчайте ему даром, — он уйдёт, и слушать не будет. После многих таких случаев священники перестали назначать плату и стали брать то, что дадут им, не спрашивали, если и совсем не давали им ничего, — и крестьяне, со своей стороны, стали снова крестить, венчать и хоронить в церкви. Но за то, как живут причты этих приходов, это нужно видеть, — бедность крайняя, нужда во всём вопиющая!...

XVI.

Жизнь течёт, и всё изменяется. Очень даже нередко случается, что то, что считается хорошим ныне, делается совершенно негодным и даже смешным — завтра. Так и наши поборы при требоисправлениях, в прежнее время были не только возможны, но были даже в порядке вещей; но только это было очень давно. Было время, когда грамотность была достоянием очень немногих. Книжным делом занимались только очень немногие из дворян и духовенства, большинство же общества совсем не имело научного образования, а равно и духовенство. Духовенство не отличалось от мужика ничем, — ни в умственном, ни в нравственном и ни в материальном отношениях: та же изба, та же одежда, те же лапти, та же соха, те же суеверия и те же понятия обо всём и отличалось разве только большим пьянством и безобразием. Во священники посвящали, часто, не только что мало-грамотных, но и совсем безграмотных 9 а иногда и прямо из-за сохи мужика. С слободе Мачихе, донской епархии, я знал двоих хохлов, ещё не старых, поповских детей (они старше меня, вероятно, лет на 6–10). Отец их был крепостной мужик Сидорко, хохол, как и все хохлы; любил петь и всегда певал на клиросе. Помер в селе священник, и барин послал Сидорку с письмом к преосвященному (кажется, в Воронеж) просить, чтобы Сидорку поставили в попы. Поставили, — и стал Сидорка поп. Детей его, родившихся до поставления в попы и после поставления, барин гонял на барщину, как и всех других своих хохлов. После него, священником был там мой дядя и уже в сороковых годах выхлопотал им волю. Сидорко как и до поповства ходил в кожухе и свитке, ел сало, цыбулю, да голушку, так и попом остался тем же Сидоркою, только больше стал к шинкарю наведываться. Точно также и родовое духовенство ничем не отличалось от мужика: дети росли при отцах, вместе с ними работали, на содержание их не требовалось ничего: рубаха своя, кафтан и тулуп свои, лапти и, по праздникам, сапоги свои, живут и едят вместе с семьёй. Отец не только не тратил на воспитание сына ничего, но, напротив, сын помогал ему во всех работах, домашние же потребности были просты и скромны. В свободное от работ время парня учили читать, кое-как писать и петь на клиросе. Сын помогал отцу при богослужениях и, вместе с ним, таскался по дворам мужиков за делом и без дела. При первой возможности такой детина поступал в пономари и доходил до поповства. И такого попа одинаково порол, как епископ, так и барин. Мужик был для него другом детства; с ним он вёл советы по хозяйству, вместе с ним пахал и вместе с ним бражничал на всех праздниках, крестинах, свадьбах и похоронах... Конечно, такой священник, без стеснения совести, шёл к приятелю своему за всем, чего недоставало дома, и собиралось всем: зерном, мукой пшеничной, гречневой (надобно заметить, что для всего определялось особое время года), пшеном, сметаной, творогом, яйцами, шерстью, льном, пенькой и пирогами. При таком порядке у духовенства составилась даже пословица: «в міру жить, и тестом брать».

9

«Русская Старина» изд. 1879 г., том XXIV (январь) стр. 160

Возьму в пример своих предков. Прадед мой был священником из нигде не обучавшихся пономарей. Дед мой и брат его росли при отце, выучились читать, писать, петь и звонить; но, вместе с отцом, и пахали, и сеяли, и молотили. При первой возможности дед мой определился в пономари в то же село к отцу, а брат его в соседнее. В пономарях он вёл советы с мужиками, когда выезжать пахать, косить, жать и пр. и вместе с ними работал. Мужик был неразлучным спутником его во всех обстоятельствах его жизни. Житейские потребности его были те же самые, что и у мужика; такая же изба, одежда, пища и проч. Не только на него — пономаря, но даже и на отца его — священника, смотрели все, как мужики, так и господа, как на мужиков. Придёт, бывало, весь причт к господам служить, по какому-нибудь случаю, молебен отслужить, — и лакей ведёт его в людскую обедать. Отобедает, и ещё похваливается, что мы-де ныне у барина обедали!

Из пономарей дед мой поступил во дьяконы, в то же село, потом, по смерти отца, во священники и был 16 лет благочинным. Я помню его, когда он был уже благочинным. Он был очень любознателен, много читал, по тому времени, не пьющий и в высшей степени аккуратный старичок. Домик его был простая крестьянская изба, с лавками и полатями, но всё в ней было необыкновенно чисто. Вообще же это была выдающаяся личность своею скромностью, солидностью и любовью к чтению. А как у местного помещика богача, аристократа, нельзя было найти никаких книг, то дед мой много покупал их сам и всё, что можно было достать, брал у соседей-священников. Он лично сам работал до глубокой старости, бывши даже благочинным. Батюшка мой обучался уже в семинарии; хлебопашеством хотя и занимался, но сам лично уже не работал. Выпрашивать, притеснять прихожан он не мог, по его крайне кроткому характеру, как и дед мой, и потому жил в страшной бедности. Я же не нашёл для себя возможным работать и наёмным трудом. Взгляд мой на общество совсем не тот, какой имели мои дед и отец; взгляд самого общества на духовенство изменился, может быть, ещё более. Теперь не то воспитание, не та обстановка, не те потребности, — не та жизнь, что была при моих родителях. Даже у меня самого не та жизнь и потребности теперь, что были в начале моего поступления во священники. Время идёт, изменилось всё. Но средства к нашему существованию остались те же, что были 50, 100, 150 лет назад. Естественно, что такая жизнь бросается в глаза обществу и тяжела для самого духовенства. Мы уже воспитаны так и живём при такой обстановке, что ни я, ни мои сверстники, а тем более младшие нас, не можем уже лично заниматься хлебопашеством, т. е. сами лично пахать, косить и пр. и этим трудом приобретать себе содержание. Я, например, во весь свой век, не брал в руки ни сохи, ни косы, ни цепа. Следовательно, поступивши в приход, мы неминуемо должны лечь на него всей своей тяжестью, — нам от приходов нужно не подспорье к своему хозяйству, как это было нужно нашим предкам, а всё полное содержание. В добавок к этому, время увеличило потребности духовенства, а тем более потребности наших детей. Изменился в образе жизни и самый народ: нет уже той простоты жизни и нравов, как было прежде, — нет в нашем крае ни лаптей, ни онуч, ни синих самотканных кафтанов, ни посконных набойчатых рубах; но, напротив, видеть на девушке драповый кафтан, в 4–5 рублей полусапожки, — дело обыкновенное; самовары имеются уже очень во многих домах; а между тем земля дорога, других средств, кроме земледелия, нет, — недостаток во всём. Следовательно, содержать нас нашим прихожанам несравненно тяжелее, чем это было для их предков. Чтобы удовлетворить своим самым необходимым потребностям жизни, мы должны, как нищие, таскаться по дворам и выпрашивать лотки хлеба и вымогать плату за требоисправления, — непременно; со стороны же крестьян неизбежно отстаиванье всеми силами трудовой своей копейки. Обоюдное неудовольствие есть прямое следствие такого положения. Больно сердцу каждого священника такое положение!...

Мы могли бы усыплять свою совесть тем, что нам не дано других средств к жизни, кроме нищенства и платы за требоисправления. Но каково нищенствовать, и чем же виноват прихожанин?

Мы могли бы усыплять свою совесть тем, что мы удовлетворяем духовным нуждам прихожан, существуем именно для прихожан, следовательно и должны жить на их средства, — жить на счёт тех, для кого мы существуем? Но плата за каждый шаг охлаждает религиозное чувство прихожан и умаляет значение великого дела. Какие же мы пастыри после этого?!

Мы могли бы усыплять свою совесть тем, что мы берём не за таинства и молитвословия, а за труд, за запись? Но какое название поводу к неприятным столкновениям ни давайте, всё-таки эти столкновения и есть и будут, — неизбежно.

Мы могли бы усыплять свою совесть тем, что прихожане привыкли к нашим поборам и на припрашиванья и даже вымогательства наши, в большинстве случаев, относятся не особенно строго и смотрят на это, как на дело уже обыкновенное? Но это значит, что мы потеряли в их глазах должное своё значение, — на нас смотрят, как на подёнщика, с которым нужно торговаться. Русский народ привык к тому, что с ним торгуются при требоисправлениях; но, однако ж, мне хорошо известно, какая огромная разница в отношениях прихожан к тем священникам, которые вымогают, и к тем, которые довольствуются тем, что дают им, — разница огромная!

Наконец, мы могли бы усыпить свою совесть тем, что за совершение своих религиозных обрядов берут служители всех других вероисповеданий. Но, в таком случае, нам и хотелось бы сказать: «Оставим же мертвых погребсти своя мертвецы!» Если все берут, так и пусть их берут; но нам, имеющим счастье быть православными хотелось бы поддержать честь православия, дабы инославные, видя нашу взаимную любовь пастырей с пасомыми, прославили Отца нашего, Иже есть на небесех.

Если ж нам суждено жить на счёт наших приходов, и нет другого исхода к нашему существованию, то неужели мы не стоим того, чтоб сравнять нас с ксендзами, пасторами, муллами? В русском царстве с избытком обеспечена жизнь римско-католических ксендзов, евангелических пасторов и татарских мулл; православный же русский священник брошен на произвол судьбы, беден, унижен, обеславлен. И ксендз, и пастор, и мулла (их в нашей губернии много) берут с прихожан своих несравненно больше, чем русский священник; но берут без унижения и собственного их достоинства и достоинства их вероисповеданий. Не было примера, чтобы ксендз, пастор и мулла ходили по приходам с мешком и лукошком в руках и выпрашивали себе пропитание; для нас же это дело неизбежное. Русский крестьянин, в большинстве, беден, подаёт нам по-малу, — и мы вынуждены собирать по приходу не один раз; за требы платит 2–3 копейки, — и нужда заставляет нас припрашивать, торговаться. От этого нас, даже печатно, клеймят и жадными, и невеждами. И жадных, и невежд во всех сословиях много, и несравненно больше, чем в нашем ; но общество всегда к людям бедным и зависимым от него относится несравненно строже и, вследствие права сильного, про нас пишут, что мы «и тупы, и глупы, и даже безнравственны».

Но наша песня пропета, а дети наши?... Они обречены быть подёнщиками, пролетариями. В училищах наших сокращены ученические штаты, в высшие же заведения путь закрыт им совсем. Мужик, мещанин, немец-колонист, татарин, жид могут поступить в университет; сын же православного русского священника, если с младенчества не отрёкся от духовного учебного заведения, — семинарии, — не имеет права. Без образования, без состояния, без земли он обречён на вечную гибель. Чтобы вполне понять это, нужно быть русским священником и отцом, как я!...

Что же такое, после этого, русский православный священник?!

Продолжу мою биографию, и она будет ответом.

XVII.

Давая мне место, по окончании курса, в селе Е. преосвященный сказал мне: «Я даю тебе место в Е., но я не забуду тебя». Действительно, чрез девять месяцев я был переведён в Мариинскую колонию питомцев Московского Воспитательного дома. Здесь все крестьяне имели казённые дома, имелось своё особое управление, и порядки, во многом, были аракчеевские. Косят, например, крестьяне всякий себе сена, но стога должны ставить в одну линию. По окончании покосов, дают знать управляющему, тот приезжает и видит, что несколько стогов выдались на аршин, или около этого, из линии. Сейчас хозяину порку, а стога велит переставить на своё место, — в линию. После осмотра и порки, хозяева могли возить сено на свои гумна. Но на гумнах линии соблюдались ещё строже. Точно также, в одну линию, на всех гумнах, должны быть поставлены все копны и клади хлеба. Ток (расчищенное место, где молотят хлеб) должен быть одной меры в одинаковом расстоянии от хлеба и в одной и той же стороне от него. Если, хотя на аршин не так, — лупка. Поэтому вы с конца деревни могли определить сколько имеется у крестьян ржи, сколько пшеницы, проса и пр., потому что каждому сорту хлеба была своя линия и в каждой клади известное число снопов. Непременно раз в неделю приходил к хозяйке дома брант-мейстер-солдат, и палкою шнырял в дымовой трубе. Если, хоть чуточку, сыпалась сажа, то часто эту палку он ломал о хозяйку дома.

При въезде моём в новый приход, меня обрадовала хорошая, правильная постройка крестьянских домов, хорошие дома чиновников и управляющего и, в особенности, прекрасная и огромная церковь. Но, вместе с тем, я увидел на площади, около церкви, человек 10 мужиков с тачками, лопатами и мётлами в руках и с огромными, толстыми деревянными колодками на ногах и железными ошейниками, «рогатками». «Рогатка», как звали этот ошейник, была большое, толстое, железное кольцо, с шалнером в середине и с висящим замком напереди, обтянутое толстым сукном. От кольца шли во все стороны восемь зубьев в полвершка толщины и в четверть длины. Рабочие, — это были провинившиеся крестьяне, мои настоящие прихожане, пред управляющим. После я узнал, что в таком положении некоторые бывали дня по два и по три, а некоторые и по нескольку недель. С «рогаткой» на шее спать, обыкновенным порядком, не было возможности, поэтому наказуемые, ложась спать, прилаживали себе под голову или ведро, или толстое полено. Более провинившихся сажали в «трубной», — пожарном сарае, — верхом на ступицу колеса пожарной телеги, ноги под ступицей сковывались, а шея с «рогаткой» привязывалась к ободу колеса. В таком положении виновные просиживали по нескольку суток. Несчастный должен был так сидеть и день и ночь, в таком положении он должен был есть и в таком же спать. Его отковывали только по неотложной нужде. Сидит — сидит иной несчастный, да вдруг, иногда, и хлопнется, — и повиснет на своей рогатке. Сторож бывал тут неотлучно. Сейчас отвяжет, спрыснет, обольёт холодной водой, даст отдохнуть, — и опять на колесо. Так наказывались «товарищи» хозяев и «малолетки», — мальчики лет от 10, преимущественно за непослушание и грубость своим пьяницам хозяевам. За воровство, хотя бы курицы, управляющие, особенно Хрущёв, наказывали так: он велит собрать в селе, поголовно, весь народ и при всех задаст 100 розг самых горячих. Из села он повезёт виновного в ближайшую деревню и там, тоже при всем народе, задаст 100. Из этой поедет в другую, третью, четвёртую. А так как питомское поселение состоит из села и четырёх деревень, то каждый вор получал 500 розг самых беспощадных. После этого виновному надевали «рогатку» и отпускали домой. Там он носил её столько недель, сколько назначал управляющий. Сёк всегда один, некто солдат Григорьев, брант-мейстер с. Николаевского. А так как «товарищей» и «малолетков» секли беспрестанно, и секли жестоко, то у Григорьева развилась страсть сечь до безумия. Сёк он всегда из всех сил. Но когда ему долго не приводилось никого сечь, то он бесился, бросал свою шапку вверх и на лету подхватывал её розгою. Сынишку своего, мальчишку лет 15-ти, за каждую малость он сёк чуть не до смерти. Григорьев из Москвы был взят питомцами в Смоленскую губернию; оттуда вместе с ними переведён в Саратовскую и при мне жил ещё лет 10. Обязанностью его было, во всё это долгое время, смотреть за пожарными инструментами, чистотою питомских домов и сечь.

Приход мой я описывал. Это мои статьи, под заглавием: «Питомцы Московского Воспитательного Дома», помещённые в «Русской Старине» изд. 1879 г. Но для более полного описания его я не имел тогда свободного времени, и потому опущено тогда мною очень многое. Описывать же его теперь, — нейдёт к моей программе, и я, пользуясь случаем, вношу только несколько строк, как первое впечатление при въезде в новый приход.

В новом приходе я имел поместительный для себя казённый дом, с казённым отоплением и водою. Здесь было несколько чиновников, доктор, фельдшер, аптека, порядочная казённая библиотека, сельскохозяйственное учебное заведение, — ферма, приходская школа, хороший хор певчих. Прихожане-питомцы были народ состоятельный и в высшей степени простой и добрый, хотя и любили всегда выпить. Обучение в школе было обязательное, точно также были обязательно и говенье в великий пост. Я занял должность законоучителя в учебной ферме и должность учителя и законоучителя в приходской школе. Здесь я ожил: у меня были и общество, и книги, и дело, и покойная квартира. Я считал своё место лучше всех мест губернского нашего города. Оно действительно таким и было.

Поделиться с друзьями: