Записки сенатора
Шрифт:
Между тем и министру было нехорошо. Государь охладел к нему, и — о горе! — проезжая мимо дачи Клейнмихеля, который постоянно сидел на балконе, не взглянул на балкон и не поклонился прежнему любимцу. С любимцем сделалась рвота — хроническая. Графиня перепугалась и неутешно плакала. Это дошло, вероятно, через Нелидову, до государя; он сжалился над своим рабом, поехал к нему и, увидев у него в приемной Рокасовского, сказал, что тот должен удалять от графа всякую неприятность и отвечает ему за здоровье графа.
Между тем граф струсил, и когда департамент железных дорог представил ему сведения о запутанностях, возникших из неправильных действий инженеров на местах работ, граф приказал департаменту, под свою ответственностью, действовать по закону и представить ему, кого он считает виновным в его нарушении. Он воображал, что поставил департамент этой резолюцией в безвыходное положение. Он ошибся. Департамент представил ему, что не может непосредственно действовать по закону, потому что дела вышли из законной колеи и настолько отодвинулись от нее на путь произвола, что войти в колею могут не иначе, как воротясь к ней тем же путем произвола; что департамент действовал по резолюциям его сиятельства, представлял возражения каждый раз, когда они казались ему несогласными с договорами, но, за неуважением представлений, покорялся воле начальника, имея в виду, что ответственность за последствия распоряжений, от него не зависящих, не может ни в каком случае оставаться на департаменте.
По прочтении этого доклада, на котором граф наставил десятки колоссальных восклицательных знаков красным карандашом, сделалась с ним жесточайшая рвота. Он разругал своего товарища Рокасовского за то, что тот допустил представление доклада пред его очи. «Так-то вы бережете меня! Так-то вы исполняете высочайшее повеление!» — кричал он ему.
Рокасовский перепугался; он просил позволения взять доклад и возвратить его мне, — приехал ко мне, но я решительно отказался взять обратно доклад. Узнав об этом, граф еще более взбесился, и рвота приняла размеры ужасающие. Графиня написала ко мне по-французски слезное кисло-сладкое письмо, говоря в нем, что ежели я не считаю себя в обязанности быть почтительным к моему начальнику, и еще больному, то она просит меня принять по крайней мере в уважение озабоченность семейства моего начальника.
Рокасовский привез мне это письмо с моим докладом; я согласился переменить в нем один лист, и то с условием оставить у себя замененный лист с графскими восклицаниями, доказывавшими, что лист этот был у графа и что он его читал. Графине отвечал я сладостно-кисловато и через неделю поехал сперва к графине, а потом — к графу. Он, как я уже заметил, был по природе не злой человек, и даже не бесчестный; он был испорчен тиранством Аракчеева, деспотизмом власти и ее прихотями. Откровенность честного человека находила в нем отголосок сочувствия, да он и злопамятен не был.
Я был очень ласково принят, и сам начал разговор о докладе. «Напрасно вы на меня сердитесь, граф! — сказал я ему. — Мельников действует незаконно во всех направлениях, разоряет подрядчиков, разоряет казну и во всем прикрывается вашими резолюциями. Придет время, когда контроль потребует отчета в миллионных передержках; когда подрядчики потребуют вознаграждения миллионных потерь. За них будете отвечать вы одни».
Граф встрепенулся, стал ходить беспокойно по комнате, приговаривая: «Экой мошенник! Экая каналья!» Мы расстались совершенно друзьями.
Глава XV
Мои отношения к графу Клейнмихелю — Образование министерства путей сообщения — Организация его по системе Клейнмихеля — Инженеры-архитекторы — Инженерный аудиториат — Деятельность Клейнмихеля — Институт путей сообщения — Мои проекты — Герстфельд — Архитектор Тон
В продолжение восьми лет я не имел ни минуты времени оглянуться на самого себя: особые поручения начальника морского штаба, управление канцелярией свода морских постановлений, дела по управлению финляндского генерал-губернатора, департамент железных дорог, комитеты, где я был правителем дел, другие, где я был членом, и в особенности система и вся личность графа Клейнмихеля так завладели моим временем, моими мыслями и заботами, что я скорее похож был на бедного рыбака, борющегося с стихией в плохой лодочке, чем на живущего человека. Сделавшись товарищем министра статс-секретаря финляндского, я вошел в гавань, отдохнул, осмотрелся, взглянул вперед: чисто и спокойно; обернулся назад: чепуха, такая чепуха, что и не измерить. Я уже изложил мои воспоминания о крупных, забавно-печальных фактах, выражающих физиономию тогдашнего времени; мало-помалу всплывают в памяти и внутренние действия моего духа, и откровения этой деятельности. Я было решился не записывать этих воспоминаний, чтобы не заклеймить человека, который — повторяю — был все-таки ангелом в сравнении с Чевкиным, с Орловым, с Гагариным, — но ведь не для печати пишу я.
Когда я на новом поприще встретился нос к носу с графом Клейнмихелем, я на минуту ужаснулся, но делать было нечего, и я решился употребить стратагему: принять вид человека, воображающего, что Клейнмихель — самый благовоспитанный муж и рыцарь чести, и эта хитрость мне удалась. Он так дорожил сохранением моих иллюзий, что не погнушался насиловать свою натуру, в желании казаться мне в розовом цвете. Я старался пользоваться этим, чтобы дела наши шли благороднее, чем по постройке Зимнего дворца, а иногда, должен сознаться, употреблял это искусственное настроение в свою пользу, чтобы выйти из неловкого личного положения.
Помню, как я просрочил в Гельсингфорсе отпуск; осведомись, что граф неоднократно изъявлял удивление, что я не еду, и желая предупредить какую-нибудь грубость, которая опять привела бы меня к стычке, я писал ему из Гельсингфорса о политических новостях… что-то о Монпансье — с рассуждениями; знал почти наверное, что г-н Монпансье был совершенно незнакомым лицом для моего государственного мужа, но писал в убеждении, что граф не решился бы на такие письма отвечать замечанием за просрочку. Когда я приехал, Клейнмихель принял меня любезно, благодарил за сообщение интересных политических известий ему, ездившему в глуши по шоссейным работам, и прибавил, что Монпансье — скотина или что-то в этом роде.
Но искусственное состояние не вечно: Мельников так искусно развращал Клейнмихеля, что последний наконец не выдержал, — как говорится, сорвался на скверный какой-то поступок в отношении к добросовестным подрядчикам и, сорвавшись раз, уже потом не церемонился, — наподобие тех слуг, которые, нанимаясь, божатся, что не пьют, — и стараются, во имя божбы, скрывать порок; но если раз господин поймает их на месте преступления, то напиваются после того уже каждый день.
В период лучших отношений наших Клейнмихель просил меня сообщить свое мнение насчет устройства Главного управления путей сообщения, которое он «в настоящем положении оставить не может». Главный форс Клейнмихеля был всегда в симметрии… на бумаге: списки с множеством столбов, озаглавленных буквами разных шрифтов и очерченных самыми лучшими карминными чернилами, гармония цвета поля с цветом надписи на ярлыках и т. п. — в этом заключалась его заслуга, выдвинувшая его в передние ряды по службе. Разумеется, задумав переустройство управления, он прежде всего остановился на симметрии, но и симметрии могут быть достигаемы разными системами. Какую принять? Вот в чем вопрос! Я тогда не знал этого и стал ему предлагать такую систему, за которую он чуть не рассорился со мной.
— Нет, любезный Константин Иванович, вы меня не поняли; пожалуй, по-вашему, можно ограничиться двумя департаментами! Что ж это будет за министерство! Я хочу министерство полное, по крайней мере четыре департамента, только не знаю еще, какие лучше. Можно сделать департаменты: 1) сухопутных сообщений, 2) водных сообщений, 3) железных дорог, 4) публичных зданий, — или: 1) департамент проектов, 2) департамент искусственный, 3) хозяйственный, 4) счетный и, кроме того, департамент железных дорог.
В таком составе и образовалось министерство. Замечательно, с какою последовательностью портилось первоначальное учреждение этого управления, которое, по моему мнению, было совершенно рационально. О шоссе в то время еще не думали, — да и дело немудреное; включать в министерство создание публичных зданий тем менее приходило в голову, что, с одной стороны, и тогда уже наши инженеры успели доказать свою несостоятельность в архитектурном деле, с другой — Россия была богата архитекторами первого разряда. Зимний дворец, дома Строганова, Белосельского, Шереметева, собор Смольного монастыря и Казанский — о том свидетельствуют; но, не говоря о Растрелли, эпоха Александра I представляет творения наших отечественных художников. Захаров построил Адмиралтейство, Воронихин — Казанский собор; при Николае I Тон воздвиг церкви, в которых одна кладка стен превосходит все, что сделано официальными инженерами в тяжелых сырых зданиях, как казармы Конной гвардии и проч.