ЖАНРЫ

Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
Шрифт:

Неужели я выдал себя? Лежа на нарах, я тщательно вспоминал всю свою жизнь за этот год в лагере, каждый шаг своей подготовки к побегу. Я не нарушил ни разу своего основного правила — никого не посвящать в тайну своего замысла, ни прямо, ни косвенно, никаким намеком. Выдать меня не мог никто…

Можно ли было, сопоставляя мои действия за это время, прийти к заключению, что я готовлю побег? Я старался представить себя на месте ИСЧ и с их точки зрения анализировать свою жизнь и поведение в лагере. Почти десять месяцев я был в непрерывных командировках на север, на юг и в море. Много раз я находился в самых благоприятных для побега условиях, имел на руках значительное для заключенного количество провизии, носил «вольное» платье (мне это было разрешено со времени продажи) и все же не бежал. ИСЧ должно было бы сделать логический вывод, что я не хочу бежать.

Регулярно я получал от жены посылки и письма и писал жене и сыну регулярно, раз в месяц (как это разрешено заключенным). Жена и сын приезжали ко мне на свидание. Отсюда ИСЧ должно было сделать вывод, что я не могу бежать, так как связан семьей. Могло ли ИСЧ открыть наш шифр в переписке? Конечно нет. Шифр был так прост и наивен, что открыть его было невозможно. Наконец, если бы они открыли, то меня, конечно, тотчас посадили бы в изолятор.

Могло ли ИСЧ догадаться или подразумевать, что я готовлю побег с женой и сыном? Тоже, несомненно, нет. ГПУ работает по трафаретам, а таких побегов из лагеря не было. Наконец, жена и сын находились в Петербурге, я собирался ехать в противоположном направлении, на север, а не на юг. Неужели ИСЧ могло предположить, что у меня хватит наглости вызвать жену и сына в лагерь, в самое охраняемое место, для того чтобы бежать? Неужели ИСЧ могло догадаться, что я хочу рискнуть идти пешком через считающиеся непроходимыми необитаемые леса и болота Карелии, с женщиной и двенадцатилетним мальчиком, в то время как на это не решаются самые сильные и здоровые мужики? Нет, конечно, нет. У них нет и не может быть улик, ни сколько-нибудь обоснованных подозрений. Видимо, все дело в том, что за это время начальник информационно-следственной части переменился. Был назначен новый, тот самый Залесканц, который написал на моем удостоверении: «Не разрешаю». Человек с большой фантазией, считающий себя великим сыщиком, обладающий особым чутьем по части выслеживания побегов и других преступных замыслов. Ловить бежавших, их допрашивать с пристрастием и расстреливать — это было его развлечение, страсть. Вместе с рядовыми охранниками он сам шнырял по станциям железной дороги, разыскивая беглецов… Видимо, моя физиономия ему не понравилась, и он решил показать свою власть. А если так, неужели дело непоправимо? Ведь ничего не случилось, реального ничего не произошло. Без всякой причины ввязался в дело ограниченный, тупой человек. Неужели же нельзя устранить его вмешательство с моего пути?

Я был уже не тот робкий арестант, каким прибыл год назад в лагерь, когда с недоумением взирал на блатных и на устроившихся спецов, ворочавших в лагере делами. Я превосходно разбирался в лагерной обстановке и отношениях. Если бы это было в Кеми, я бы легко нашел, кого натравить на Залесканца, и сумел бы использовать «лагерную общественность» в свою пользу. Но тут, в Сороке! Только три человека формально стояли над Залесканцем, хотя фактически, как начальник ИСЧ, он им и не подчинялся. Первый — начальник «Рыбпрома» Симанков. Мог ли он выступить в мою защиту? Нет. У него был всего трехлетний стаж в ГПУ и никакого веса. Как человек это тоже полный ноль. Он был глуп, труслив и безволен. Его заместитель по производственной части, мой непосредственный начальник Колосов, интеллигент, бывший заключенный, до ареста ни в чека, нив ГПУ не служил. Залесканц с ним считаться не стал бы. Оставалась только маленькая надежда на третьего — заместителя начальника «Рыбпрома» по админисгративной части — Саввича. Это была колоритная фигура. Чекист с начала революции, хотя и интеллигент, во время НЭПа он попал в какое-то настолько темное дело по своей чекистской деятельности в Астрахани, что был сослан в Соловки. Во время заключения занимал высокие посты в административном отделе лагеря и в ИСО. По окончании срока был назначен помощником начальника «Рыбпрома». Был хитер и самолюбив. Наружность у него была приметная: он был совершенно лыс, носил длинные черные бакенбарды, которыми гордился, говорил громко и громко смеялся. Любил, чтоб его принимали за крупного барина в прошлом. Глаза у него были проницательные, но в то же время не смотрящие в лицо собеседнику. Он иногда заходил в помещение, где мы, спецы, работали, и громогласно и покровительственно рассказывал о себе небылицы, неудержимо восхищаясь собственной персоной. «Если бы его стравить с Залесканцем!» — думал я. В тот же вечер он тоже зашел в наше помещение. Поговорив о чем-то с другими, подошел ко мне.

— Ну, как ваши изобретения? Когда едете? Мы ждем от вас муки, акул, особенно жареной миноги. Как ракушки-то ваши называются?

— Разве вы не знаете, — отвечал я ему, — что Залесканц отменил всю мою работу? Он на моем удостоверении собственной рукой сделал надпись: «Не разрешаю».

Я хорошо понимал, что говорить так Саввичу было рискованно, так как я не должен был знать о таких вещах, но у меня не было другого выхода.

Я попал в точку. Саввич даже вспыхнул. Как, на подписанном им удостоверении сделана надпись «Не разрешаю»? Мальчишка Залесканц, без году неделя в лагере и его, старого чекиста, учить собирается. Посмотрим! Все это я прочел на его физиономии.

— Ну, этого, положим, не может быть, — отвечал он сдержанно. — ИСЧ не решает таких вопросов, а только высказывает свое мнение, решает начальник «Рыбпрома».

На этом он оборвал свое посещение и вышел.

Не прошло и часа, как меня вызвали в канцелярию. С ледяной холодностью делопроизводитель протянул мне бумагу: «Распишитесь в получении».

Это было командировочное удостоверение на две недели в Северный район, подписанное Саввичем.

В течение этих двух недель я бежать не собирался. Я был рад этому не потому, что боялся неприятности чекисту Саввичу. Мне хотелось бежать, имея на удостоверении подпись Залесканца, которого я ненавидел больше других. Мне это и удалось впоследствии. Мое командировочное удостоверение, с которым я бежал и пришел в Финляндию, подписано Залесканцем.

Трудно передать, с каким облегчением я сел на другой день в поезд, увозивший меня на север.

«Теперь нужно во что бы то ни стало показать успешную работу. Дать сразу значительное количество рыбной муки, чтобы заинтересовать „Рыбпром“ этой работой, — думал я. — А что, если колюшки не будет? До намеченного мной времени для побега оставалось около двух месяцев. Протянуть столько времени при отсутствии рыбы совершенно невозможно. Куда меня угонят тогда?»

Я решил ехать на пункт близ Черной речки. Там было больше шансов на удачный лов, и, кроме того, мне не хотелось понапрасну мозолить глаза охране в районе проливов.

На пункте меня встретили радостной вестью: колюшка подошла к берегам, и накануне моего приезда было поймано около тонны этой рыбешки. Котлы были полны, сушилка тоже начала работать.

В три часа утра я уже отправился в лодке на разведку. Погода стояла тихая и ясная. В прозрачной воде можно было прекрасно наблюдать рыбу. Колюшка шла бесконечной лентой из моря и стояла сплошной массой у всех берегов. Количество ее превосходило мои самые смелые ожидания и было поистине фантастично. Лов ее не представлял затруднений. Наш пятидесятиметровый неводок в пятнадцать — двадцать минут давал улов больше тонны. Даже при таком примитивном способе можно было взять десять тонн в сутки. Но чтобы переработать такое количество рыбы на муку, надо было иметь настоящую заводскую установку. Что мы могли сделать с нашими котлами, решетами, доморощенными прессами и сушилкой? Мы работали круглые сутки. Пользуясь тем, что в это время года солнце не заходит, мы организовали сушку вареной массы на открытом воздухе. И все же работа подвигалась, как мне казалось, слишком медленно. Через три-четыре дня я отправил первую партию муки и жира для испытания в сельхозе и анализов, и подробный рапорт начальству. Не жалея красок, я рассказывал о количестве подошедшей рыбы и открывающихся возможностях. Надо было разжигать аппетит «Рыбпрома».

Две недели я проработал и Черной речке. Колюшка по-прежнему стояла сплошной массой у берегов как материка, так и всех островов. Количество ее было чудовищно, и нет сомнения, что если бы здесь иметь мощную заводскую установку, то в течение двух-трех недель можно было бы приготовить достаточно рыбной муки, чтобы обеспечить кормом скот Карелии на всю зиму.

Пятнадцатого июня я вернулся в Сороку. Приезд мой был настоящим торжеством. Из сельхоза уже были получены самые благоприятные отзывы о муке. Я мог смело смотреть в глаза начальству и укорять их, что на дело было отпущено мало средств и что только по их вине мы в этот сезон не получим большого промышленного эффекта.

План «Рыбпрома» по добыче весенней сельди был далеко не выполнен, и теперь рыбпромовское начальство собиралось для отчета недоловленную по плану сельдь подменить добытой мной колюшкой. В Москве не разберут, лишь бы количество назначенных тонн было выполнено. Сельдь или колюшка, не все ли равно? Обычный для всех советских предприятий трюк — ГПУ им пользуется так же, как и другие.

Мне было объявлено, что «Рыбпромом» ставится вопрос о срочном расширении лова колюшки. Для этого будет созвано совещание, и я должен на нем присутствовать. А пока что — сидеть в Сороке и ждать. Пользуясь успехом своего предприятия, я решил не тратить времени напрасно и подал заявление о разрешении мне свидания с женой и сыном. Запросили Кемь. Ответ я получил быстро. «Сам» начальник управления лагеря разрешил мне свидание на десять суток и на месте работ. Небывалая милость, на которую я не мог и надеяться. Организация побега чрезвычайно этим упрощалась. Жена и сын могли легально приехать ко мне на Север, могли спокойно жить десять дней, выжидая удобного для побега момента. Самый трудный и рискованный этап — соединиться в условленном месте в нужный момент — разрешался безболезненно и просто. До намеченного дня побега времени оставалось еще дней сорок. Мне казалось, что торопиться теперь некуда, и я спокойно ждал, когда начальство соберется обсудить, что делать с колюшкой, и отправит меня на работу.

Между тем начальство, как всегда, было «занято», и совещание откладывалось со дня на день. Только двадцать пятого июня решили, наконец, обсуждать вопрос о колюшке. Зато собралось все начальство: начальник «Рыбпрома» Симанков, его два заместителя и начальник ИСЧ Залесканц. Приятная компания, и среди них я, заключенный. Я сделал им краткий доклад, стремясь, главное, поразить их фантазию «возможностями». Цифры разожгли аппетиты. Наперебой они начали предлагать свои проекты, как расширить дело и, не имея заводского оборудования, переработать тысячу тонн колюшки на муку. Залесканц шел дальше, он собирался кормить колюшкой не только скот, но и заключенных. Собрание носило чисто «большевистский характер», то есть люди смело решали сложный технический вопрос, о котором не имели никакого представления. «Совсем как в Госплане» — подумал я, вспоминая, как во время работы в Москве мне часто приходилось выступать докладчиком по рыбным вопросам в этом учреждении, и как там эти вопросы решали люди, этого дела совершенно не знающие.

Несмотря на обилие предложений, практического решения, как немедленно использовать колюшку, принято все же не было. Мне было предложено ехать на место и, «по возможности», «изыскивать» способы самому. Так как на собрании присутствовал Залесканц и принимал в вопросе о колюшке теперь самое живое участие, я был уверен, что ИСЧ мне чинить препятствий к отъезду более не будет.

Закончилось совещание поздней ночью. Я ушел к себе в барак. Лил дождь, сквозь дырявую крышу барака текла вода на мое место, и постель моя была совсем мокрой. Было очень холодно. Я повалился, не раздеваясь. Не все ли равно, как проспать эту последнюю ночь в бараке.

Поделиться с друзьями: