ЖАНРЫ

Записки жандармского штаб-офицера эпохи Николая I
Шрифт:

Пустился я в рассказы былей, таких рассказов, пожалуй, на несколько томов. Старая голова не совсем охладела, все еще увлекается.]

Не помню точно времени, привезли в Симбирск из Тифлиса царевну Тамару [228] под мой строгий надзор. Не подумайте, что эта Тамара подобна Тамаре Лермонтова, нет, непохожа. Длинная, узкая в плечах и вся ровная до конца ног, лицо длинное, чисто армянское, лет под 50. Привезли плачущую, и сколько раз ни навещал ее, видел плачущую и всегда в одной позе: с своею служанкою сидят на полу и разбирают спутанный разноцветный шелк. Нельзя было не бывать у ней, а идти — наказание: не люблю плачущую женщину, еще бы хорошенькую, да и то ненадолго, молоденькие слезы не горьки. Не буду утверждать, долго ли надоедали мне слезы Тамары, но в приезд государя я решился хлопотать сбыть с рук плаксу. Составил пречувствительную записку и молил графа Бенкендорфа доложить государю о помиловании Тамары; это было вечером, граф отвечал: «Убирайся, спать хочу, поди к Адлербергу, он ходатай за всех [девок]». Я к добрейшему из добрых, графу Адлербергу; подав записку, стал неотступно просить его. Трудно верить, но прошу не сомневаться: прося графа Адлерберга, у меня капнуло слез пяток, право так! Граф с участием спросил: «Вы такое близкое принимаете участие?» Я не сказал, что она мне надоела. Благодетельный граф тотчас пошел к государю и вынес помилование Тамары. Я приказал разбудить ее и объявил ей радость. Не буду рассказывать о сцене ее благодарности, право, и тут ничего не было приятного. Через 4 дня отправил царевну с жандармом с Тифлис, там выехали 20 карет встречать ее. Ну и дай Бог ей здоровья.

228

Жиркевич сообщает о ней следующее: «Здесь в Симбирске есть некто княжна Тамара, фрейлина ее императорского величества, сосланная сюда из Грузии на жительство лет 6 тому назад по поводу открытого в Тифлисе заговора грузинских князей».

Пишет Дубельт: «Под твой надзор назначен бывший Волынский губернский предводитель, граф Петр Мошинский. Облегчи его положение, что от тебя зависит».

Является Мошинский, небольшого роста, с самым добрым и скромным выражением в лице; мне казалось, что его забила судьба, но нет, он таков от рождения; ему лет 35, плешив, хорошо образован. Сослан был в Тобольск за 14-е декабря. В первый же час я спросил его, чего он хочет? Он не вдруг отвечал: «Я не знаю, чего я могу желать». — «Какое ваше самое большое желание?» Он после признался мне, что ему очень забавно казалось, что какой-то подполковник так самонадеянно спрашивает, но отвечал: «Мое желание одно — сблизиться с женою и дочерью». — «Ну, вот, видите ли, я через 4 месяца подвину вас к вашей семье, но с условием: вы должны всякий день непременно являться ко мне, дабы я не лгавши мог сказать, что я всякий день вижу вас. Я не всегда свободен, но вот вам комната, книги и трубка. Исполните вы, исполню и я».

Редкую почту не писал я о Мошинском и писал правду: что он вполне раскаялся, искренно предан государю и России, сознает глубоко безумие поляков и проч. Прогрессивные мои донесения выходили ладны, и я собирался повести атаку — выслать Мошинского на юг. Вдруг курьер: граф пишет, чтобы я употребил все искусство осторожно, но непременно убедить Мошинского подписать прилагаемую бумагу. Читаю. Это не более, не менее — согласие Мошинского на развод со своею женою. Граф оканчивает, что он надеется на мою деликатность и участие к положению Мошинского.

Я даже не вдруг сообразил, что мне делать. Мошинский только и мечтал о счастии увидаться со своею семьею, а я должен — осторожно, деликатно, с участием, поднести для его подписи развод с любимою им женою! Прежде всего я мысленно проклял всех полек (теперь пригляделся и не проклинаю). Не стану рассказывать, как я хитрил, подготовляя бедного Мошинского, но конец концов тот: несчастный, чтобы подписать, падал два раза в обморок, подписал и заболел. Желая сколько-нибудь вознаградить Мошинского, я каждую почту просил о переводе Мошинского на юг, добыл и послал свидетельство доктора, что необходим для него теплее климат. Ровно через три месяца со дня прибытия ко мне Мошинского он переведен в Чернигов, куда и выехала к нему дочь. [Он не переставал удивляться моему могуществу, но после не то еще увидел.]

С этого времени я забыл о Мошинском. Я — в Киеве. В 1839 году ко мне на квартиру явился какой-то поляк и объясняет, что меня очень любит Петр Мошинский.

— Где теперь Петр Мошинский?

— Он с дочерью в Чернигове.

— Что же вам от меня нужно?

— Я еду к Мошинскому, желаю быть управляющим в одной из его деревень, прошу от вас рекомендательного письма.

— Письма вам не дам, потому что вас не знаю; поезжайте, скажите Петру, что я его люблю и что мы скоро увидимся, он даст вам место и без письма.

Перевести Мошинского в Киев мне было не трудно: тогда более сотни поляков разослали по заговору Канарского. Мне не трудно было убедить Бибикова для примирения с дворянами представить о пользе перевода Мошинского в Киев. Дозволено. Мошинский бросился ко мне на шею и со слезами радости называл меня своим благодетельным провидением. Дочь его — предоброе дитя. Явился граф Шенбок; мне крайне не нравился, но какие-то старинные фамильные связи — дочь Мошинского вышла за Шенбока, который сделал ее несчастною, промотал ее одиннадцать тысяч душ крестьян и бросил ее, бедную!

Перед свадьбой я же хлопотал и писал представление о помиловании Мошинского. По симбирской привычке Мошинский аккуратно, всякое утро приходил пить кофе. Когда пришло помилование, он пришел ко мне утром и объявил, что уезжает, обнял меня и просил принять на память дружбы наследственный от бабушки фермуар [229] и несколько десятков тысяч рублей. Бриллианты блестящие меня не пленяли, но в средине был невиданный, огромный восточный густой изумруд. Любовь моя к этому камню, должно быть, родилась со мною; я полюбовался изумрудом, поцеловал Петра Мошинского и возвратил ему фермуар. Просьбы его, даже слезы, доказательства, что это не деньги, — ничего не помогло. Более я не видался с Мошинским. Получил от него письмо, он начинает: «Родился графом, крестился графом, однако я графом никогда не был». Вот до чего обрусел человек: поляк и не хочет быть графом!

229

Фермуар — застежка из драгоценных камней на нагрудном или каком-либо другом ювелирном изделии; недлинное ожерелье, охватывающее шею.

Присланы ко мне под надзор с десяток поляков по мятежу 1830 года [230] : два доктора, один очень хорошо учился, он и теперь живет недалеко от меня, фамилия его Станкевич; присылает ко мне поклоны, но сам не едет, может быть, и я не поехал бы на его месте. Поляки были очень смирны, был и ксендз. Было бы что и рассказать о них, но когда-нибудь после.

[Да вот забыл рассказать о дуэли. Сидим мы вечером у Бестужевых. Губернатор Загряжский говорит: «Я расскажу вам одну мою глупость». Я сидел довольно далеко и шутя сказал: «Только одну?» Поутру просит меня Загряжский к себе. Прихожу, Загряжский принимает эффектную позу и говорит: «Вы вчера меня оскорбили». — «Чем?» — «Сказали, что я могу не одну глупость рассказать». — «Разве это неправда, разве мало вы рассказываете мне своих глупостей?» — «Я не позволю оскорблять себя». — «Очень жалею, если вы приняли шутку за оскорбление». — «Я прошу удовлетворения». — «Что это значит?» — «Я вызываю вас на дуэль!» — «Вот видите ли, я моряк, а как существует флот, дуэли ни одной не было, мы презирали этот способ удовлетворения, но по вашему гвардейскому кодексу вызываемый избирает оружие, я изберу шпагу, потому что я первый боец». Губернатор и жандарм на дуэли — это потеха для публики и огорчение государю; то лучше выйти в отставку и драться. Тут же был и граф Толстой.

230

Восстание 1830–1831 гг. на территории Царства Польского, входившего в состав России на правах автономии.

Кто удостоился прочесть о характере Загряжского, тот, конечно, видит, что эт[о] была старинная гвардейская замашка Загряжского, серьезного и быть не могло, но я спросил, чего ему хочется? Загряжский желал, чтобы я извинился. «Жалею, что я сделал вам ненамеренную неприятность. Может быть, еще чего-нибудь хотите?» — «Доволен». Тем и кончилась затея Загряжского. После несколько раз я шутил над ним, припоминая глупую его шутку.]

Приехал новый губернатор, Иван Петрович Хомутов [231] . Он приехал шумно, весело; ко всем визиты, к нему все — противоположность Жиркевичу.

231

И. П. Хомутов был симбирским губернатором в 1836–1838 гг.

Хомутов хорошей наружности, лет под 50, высок, плешив, с большим носом — весьма представительная личность, любезен, веселонравен, любит общество.

Жена его — маленькая горбунья, но зато урожденная Озерова [232] — это нужно заметить. Детей у них не было.

Хомутов был полковником в известном елисаветинском деле [233] — Паскевич доносил о позиции, но, говоря о левом фланге, писал, что «он слаб, но там у меня храбрый полковник Хомутов и я спокоен». Хомутов хранит рескрипт [234] : «Храброму полковнику Хомутову с товарищами» и проч. Хомутов известен был в армии тем, что ни разу не поклонился ядру. И это нужно заметить!

232

Скорее всего, она была дочерью В. А. Озерова.

233

Елисаветинское дело — сражение в ходе русско-иранской войны 1826–1828 гг., состоявшееся 13–14 сентября 1826 г. и завершившееся разгромом иранской армии. За это сражение Паскевич был награжден золотою саблей с бриллиантами и надписью «За поражение персиян под Елисаветполем».

Елисаветполь — до присоединения к России — Ганжа, столица Ганжинского ханства.

234

Рескрипт — именной акт, адресованный монархом какому-либо лицу.

С губернатором Хомутовым, кажется, в две минуты я стал другом — прелюбезный человек. Перед приездом Хомутова в Симбирске образовалась шайка воров, сначала мелочных, а потом смелых до дерзости. Я шел с Хомутовым в первые дни его губернаторства вечером и рассказывал ему о деятельности воров; он сказал громко и самонадеянно: «Я всех их уничтожу». Я предупредил, что неравно кто-нибудь лежит за забором и сделают что-нибудь в насмешку ему. Поутру получаю от него записку: «Пожалуйста, не рассказывайте, подлецы украли из прихожей мою шубу; если можно, помогите найти». Шуба еще до света была разрезана на несколько частей и вывезена в разные заставы.

Поделиться с друзьями: