Записки жильца
Шрифт:
Как десять лет назад, в городе снова был голод. И был он страшнее того, первого. Людей не кормили, а голодать запрещалось. Милиция вылавливала хлеборобов, хлынувших из села в город в поисках куска хлеба. Это были не кулаки, это были не подкулачники - тех высылали, - это была сельская украинская беднота. Вифлеем России, ее житница - Украина бедовала без хлеба. Ее села обезлюдели. Чума коллективизации справляла свой пир на полях Новороссии, Киевщины, Полтавщины, Сумщины. Нынешний голод не только был страшнее того, первого, когда начали править большевики, - он был другим. В ту ужасную пору можно было, сложившись, нанять подводу, поехать в село, еще лучше - в немецкую колонию, обменять одежду, обувь, белье, столовое серебро на муку, - теперь по улицам нищего, голодного города ползала в поисках пищи нищая, дистрофическая, голодная деревня. Десять лет назад были еще в каждой семье золотые часики или кольца, бархатные портьеры, чтобы в обмен на них получить хлеб, - теперь таких семейств было мало, и именно они обеспечивались государством, а у большинства осталась только бумага, денежные знаки, символы, и трудно было приобрести за эти знаки темно-коричневый кирпичик хлеба.
Понимала ли власть, что она делает? Понимала, и понимала яснее, чем это представлялось жителям, потому что жители умнее в области жизни, а власть в области смерти. Власть, чтобы остаться властью, должна была экспериментально изучить возможность человека голодать, установить правильные нормы голода, она производила этот эксперимент и в масштабе одной шестой планеты, и в масштабе одной комендатуры, и в масштабе одного концлагеря. Она, власть, скакала на рысях, чтобы свершить большие дела, она должна была уничтожить миллионы русских и украинских хлеборобов, грузинских виноградарей, среднеазиатских дехкан, всех, кто столетиями проникал в тайны земли ради прокорма, ради безбедной жизни, всех умных, трудолюбивых, знающих. "Иди, иди, дитятко, к моей теплой и большой пазухе, - как бы говорила власть своему народу, - делай только то, что надо мне, и я тебя накормлю немного, а не то - подохнешь". И народ, разумный и добрый, пока не понял безумной и злой сути власти, подыхал.
Вот в эти голодные годы и начали собираться у Кобозевых молодые люди. Андрея Кузьмина гости видели редко, он обычно уединялся в своей комнате, иногда чертил, иногда читал, чаще думал о чем-то своем, сладко покоясь в кресле, а свет в комнате был разноцветный - от зеленого абажура, от пурпуровой и розоватой лампадок, теплившихся перед образами.
У Кобозевых было чисто, хорошо. Когда мать ушла с помкомроты, Лиля взяла на себя обязанности хозяйки. Она и зарплатой отцовской распоряжалась по своему разумению, Андрей Кузьмич ей подчинялся во всем. Отец и дочь любили друг друга, Андрей Кузьмич - печально и безвольно, Лиля покровительственно, но высшей, духовной близости между ними не было. Лиля была пионеркой, потом стала комсомолкой, она добилась этого, несмотря на всем известное свое непролетарское происхождение, добилась беззаветной преданностью, сверхактивной общественной работой. Она ходила в красной косынке, одевалась нарочито грубо и аскетически, выступала на собраниях, клеймила, кричала, декламировала. И вдруг произошел переворот. Жильцы дома Чемадуровой ахнули, когда однажды Лиля появилась в нарядном платье, и молодые ценители увидели, что у нее красивые ноги. Она стала красить губы (правда, чуть-чуть), завела прическу, выпустив, как тогда полагалось, перед ушами крупные каштановые запятые. Студент художественного института, до этого смотревший на нее с вызывающим презрением, Володя Варути влюбился в нее, но Лилю, видимо, не очень привлекала его длинноресничная румынская красота. У Володи оказался соперник, близорукий студент-филолог Эмма Елисаветский, чью фамилию шутники несколько опрометчиво перевели на украинский язык так: Ледверадянський. Эмму и Лилю связывало то, к чему Володя был равнодушен и непричастен.
Случилось так, что два молодых человека и две девушки решили заняться изучением марксизма по первоисточникам, в подлиннике. Затеял это оказавшееся опасным дело, чтобы разобраться во всем, что происходит вокруг, Иван Калайда, ухаживавший за подругой Лили по университету Олей Скоробогатовой. Эти четверо и составили, как через два года сформулировал следователь Шалыков, ядро кружка.
Иван принадлежал к новой, советской аристократии города. Старший брат Ивана, Алексей, был расстрелян деникинцами в один день с Костей Помоловым. На Романовке средняя школа носила имя Алексея Калайды. Иван успел участвовать, шестнадцатилетним парнишкой, в гражданской войне. Он значился среди основателей комсомола нашей губернии и даже некоторое время был секретарем комсомольского губкома, редактором газеты "Молодой пролетарий". Его сняли с работы в 1928 году за то, что он подписал какой-то троцкистский документ - декларацию или что-то в этом роде. Время еще не затвердело, из партии его не исключили, даже предоставили ему должность библиотекаря в университете. Если учесть, что в двадцать восьмом году в городе была безработица, а у Ивана не было никакой профессии, ничего, кроме партийного билета, то надо признать, что с ним поступили по-божески. Он жил в домике на Романовке, мать его умерла давно от тифа, отец, работавший вагоновожатым трамвая, часто менял жен, черпая их из клубно-заводских кадров, выпивал, играл на трубе в клубном духовом оркестре и очень кичился своими сыновьями, живым и особенно мертвым. Служебное падение Ивана было для него тяжелым ударом.
Иван был противником нэпа. Он считал его концом революции. Когда открылся в городе большой (частный) гастрономический магазин, в окне которого был выставлен портрет Ленина, освещенный лампочками и окруженный заманчивым муляжем, среди комсомольцев распространились стихи, приписываемые Ивану. Молодежь, подчеркивая свою горячность и смелость, с особым чувством произносила строки:
Кто ж тебя поставил здесь, учитель,
В ореоле краковских колбас!
Иван имел перед друзьями то преимущество, что был старше их лет на шесть, обладал как-никак опытом участника гражданской войны, ответственного партийно-комсомольского работника. Оля Скоробогатова, дочь механика пассажирского парохода "Кахетия", светловолосая, сероглазая и такого высокого роста, что только рядом с Иваном могла спокойно стоять и ходить по земле, любила своего властелина так, что вдруг посреди занятий, забыв о присутствующих, наклонялась к нему и целовала ему руку. Они не жили вместе только из-за отсутствия пристанища: у Оли было несколько сестер и братьев, семья скученно теснилась в двух смежных комнатах коммунальной квартиры, а к себе Иван не хотел приводить Олю, потому что слишком часто менялись мачехи, да и отец - пьяный через день. Оля в гораздо меньшей степени интересовалась Карлом Марксом, чем Иваном Калайдой, но она не была балластом для кружка, отличалась здравым смыслом, хорошей памятью, только мало говорила и уж, во всяком случае, не кричала так, как Лиля.
Они изучали Маркса, надеясь наконец понять: когда государство рабочих и крестьян отступило от марксизма? Тогда ли, как уверяли Плеханов и Роза Люксембург, когда оно родилось в 1917 году под знаменем ткачевщины и установило однопартийную систему? Тогда ли, когда Ленин, как уверял Иван Калайда, всерьез и надолго объявил новую экономическую политику? Тогда ли, когда начался год великого перелома? Тогда ли, когда, как пылко настаивала Лиля Кобозева, Сталин провозгласил себя вождем?
Капиталистическое общество, учит Маркс, обесчеловечивает рабочего. Социалистическое общество, по мысли Маркса (Эмма упорно его называл Мордухаем), призвано вернуть рабочему во всей полноте его человеческую природу. Почему же у нас, в стране победившего социализма, рабочий стал рабом? Быть может, потому, что марксизм не подходит крестьянской России, недаром по-русски слова "рабочий" и "раб" одного корня? Или, быть может, потому, что исказили великое учение Маркса, оторвали его учение от гегельянского идеализма, для которого человек был наивысшей ценностью? А может быть, беда в самом марксизме, беда в том, что для Карла Маркса человек не венец творения, а продукт общества, класса, и, значит, изменив общество, можно получить другой продукт, и Ленин, а потом Сталин, как грубые деревенские костоправы, ломали общество: это было им нужно, а человек, конечный продукт, их не интересовал.
Иван спорил наставительно, как мыслитель, давно познавший истину и теперь получающий авторитетное подтверждение своей правоты, Лиля - со старообрядческой, аввакумовской страстностью, Оля вставляла одно-два словa, и вceгдa к мecту, Эммa oгpaничивaлcя тeм, чтo пepeвoдил с немецкого, быстро и точно, но при этом непонятно посмеивался и излишне понятно смотрел беспомощно влюбленными близорукими глазами на Лилю Кобозеву. Иногда Эмме помогал переводить Миша Лоренц, охотно допускаемый на бдения квадриги, - так они сами себя прозвали, и это использовал впоследствии следователь Шалыков, их дело так и называлось: "Дело контрреволюционной квадриги".
Володя Варути набрасывал портреты присутствующих, и, конечно, моделью чаще других служила ему Лиля. С удовольствием делал он рисунки и с Андрея Кузьмича, который изредка заходил в комнату молодежи - послушать, попить чайку. Странно, что этими рисунками не воспользовались органы, - работа органов оказалась низкой квалификации. Впрочем, нужна ли им была высокая квалификация?
Володя сам себя называл примитивистом. Володины картины не допускались на выставки студенческие, молодежно-республиканские, но у него уже были поклонники. Еще большее количество было у него поклонниц, и Эмма Елисаветский, возможно из зависти, уверял, что причина успехов Володи не только в его красоте, но и в легком заикании, которое в женщине прибавляет к желанию жалость, а женская жалость - великая сила. Над передвижниками Володя беззлобно-высокомерно смеялся, но и к левым он подходил с разбором, Кандинского и Малевича скорее недолюбливал, хотя и признавал их ранние вещи. Его учителями были таможенник Руссо и Пиросмани. Образцом Володе служили базарные вывески, лубок. Он даже Лилю однажды изобразил как часть вывески сельского цирюльника. Себя и мадам Варути он кормил изготовлением огромных изображений вождей и плакатами для кинотеатров. Делал он это посредственно, доставал работу с помощью Олега Лиходзиевского, ловкого ремесленника, и, по настойчивой просьбе Олега, несколько раз приводил его к Кобозевым.
Изучение Маркса длилось года два и закончилось насильственно. Каждый пил, что называется, из своего стакана. У Володи Варути увеличилось число портретов Лили, нарисованных отнюдь не примитивно: как бы ни были грубы краски, а все же создавалось впечатление юной пылкости. Недурны были и рисунки, сделанные с других, особенно черно-цветные портреты Андрея Кузьмича, живо сочетались между собой черты его извозчичьего-интеллигентского лица, растерянного и чего-то ожидающего. Миша Лоренц незаметно для себя накапливал кирпичи того здания, которое он пока еще не собирался возводить. Для Ивана Калайды основоположник оказывался порою слишком правым, выходило так, что диктатура пролетариата считалась Марксом вынужденной и непременно кратковременной акцией, в то время как Троцкий, кумир комсомола, властно провозгласил: "Царству рабочего класса не будет конца". Лиля, наоборот, в правизне Маркса, особенно ощутимой среди советского ожесточения, бесправия, нищеты, видела источник человечности и справедливости. Ее радовало, что Маркс предупреждал, чтобы оружие критики не заменялось критикой оружием.
Неожиданно, как-то дико высказался наконец Эмма Елисаветский. Это произошло незадолго до их ареста. Володя, который в этом деле откровенно и кичливо ничего не понимал, и тот решил, что Эмма порет чепуху, лишь бы показаться интересным, оригинальным в глазах Лили и мимоходом унизить его, Володю. Все в квадриге были ошарашены, возмущены, и только Андрей Кузьмич и Лоренц услышали в торопливой речи Елисаветского слова необщие, мысли свои, а не усвоенные.
– Не было философа, - смешно передвигая по комнате свои короткие ноги и впервые волнуясь, говорил Эмма, - более близкого России, чем еврей Маркс. Крепостную Русь и Карла Маркса объединяет отсутствие интереса к личности, к отдельному человеку, созданному по образу и подобию Бога. Кстати, хотя это из другой оперы, - вы знаете, чем объясняется упадок живописи во всем мире? Победой, утверждением атеизма. Живопись по самой своей сути - искусство религиозное, антропоцентричное. Раз все условились, что Бога нет, то, значит, нет образа, а если нет образа, то не может быть и его подобия. Нет человека, нет и природы, увиденной глазами человека, есть геометрия, конусы, квадраты, круги.
– Эмма, да побойся ты Иеговы своего или как его там зовут, - прервала Оля.
– Если ты решил нас эпатировать, то я от тебя ожидала большего остроумия. Какая связь между модернистскими художниками и Карлом Марксом?
– Есть, есть эта связь, - горячо, быстро подхватил прерванную ниточку Эмма. Чувствовалось, что он сейчас говорит вслух то, что мысленно, наедине с собой, говорил уже не раз.
– У тех мазилок вместо человека - геометрия, у Маркса вместо человека - молекула вещества, именуемого классом, коллективом. Поскольку все свойства вещества имеются в молекуле, в Марксовом выдуманном человеке имеются все свойства того класса, к которому принадлежит человек, Маркс не хочет понять диалектику: человек выше класса, коллектива, человек такая частица вещества, которая больше самого вещества, ибо человек есть и вещество и вместилище божественного духа. Русские помещики считали, что у них столько-то крепостных душ. Это вздор: ни одна человеческая душа им никогда не принадлежала. И люди не принадлежат классу. А марксистская проповедь интернационализма как раз основывается на том утверждении, что людей объединяет не нация, а их принадлежность к классу, а классы, мол, есть в каждой нации. Человечество действительно интернационально, но Маркс, не желая видеть черты лица человеческого, видит признаки интернационализма в том, чего нет, - в классах общества, то есть в условном, отвлеченном. Ничто земное, вещественное людей не объединяет. Люди отдельны вне Бога. Людей объединяет трансцендентное: Бог. А в качестве плоти люди отдельны. Они разнствуют, как планеты, как миры. И есть на земле только одна сила - для простоты назовем ее электромагнитной, - которая связывает людей. Эта сила нация.