Записки жильца
Шрифт:
Хлопоты оказались тяжкими, дело не двигалось, хотя мать в сохранности и в удивительном порядке столько лет содержала все бумаги. Румыны прямо не отказывали, но и не спешили так просто вручить карлсбадскому жителю огромный дом, занимающий почти три квартала в центре города.
Приехавший из протектората врач был не первым, кто обращался к румынской администрации с подобными просьбами. Канцелярию примара Пынти осаждали своими заявлениями, присланными из Франции, бывшие владельцы банков, домов, бывшие помещики, надоедал лично бывший хозяин теплых морских ванн, полунемец, проделавший дальний путь из Аргентины. Власти Транснистрии не возвращали белым эмигрантам отнятое у них большевиками имущество, и на то были две причины. Во-первых, с какой стати? Румынам это имущество было нужнее. Во-вторых, румыны решили опираться на местных жителей, а не на приезжающих, на нынешних, а не на бывших. Они поместили, например, в "Свободном голосе" некролог, посвященный при них скончавшемуся Павлу Николаевичу Помолову, отметив его разнообразную деятельность и героическую смерть его сына. Характерный штрих: улицу Помолова не переименовали. Чиновники примара посылали поздравления именитым старцам по случаю их юбилея, даже если юбиляры занимали ответственные должности при большевиках и были членами партии.
Доктор Чемадуров уже начинал понимать враждебность румынских чиновников. Он не знал, что ему делать. Семья Редько, с которой он сошелся, считала, что он даром тратит время. Ему нравилась госпожа Редько, нравилось, как она слушает его рассказы о заграничной жизни, о плоском, чисто швабском остроумии чехов (Швейк - удивительное исключение), он сидел бы с ней часами. Но и назойливым нельзя быть, и он бродил по городу, он и в этом находил радость, горькую радость. Знакомых юности он не нашел. Несколько часов, сам не зная почему и для чего, он простоял на Уютной улице, где жила его первая любовь, гимназистка седьмого класса, которая курила - вещь в ту пору неслыханная. Он бывал в родном городе и в трудные дни первой войны, и в безумные дни смуты, но никогда он не чувствовал той непонятной, тайной тоски, которая как бы незримо ползала по улицам рядом с ним и то билась головой о берег моря у обрыва под Уютной улицей, то, обессиленная, прижималась к стволам деревьев. А между тем нельзя было утверждать, что город умирает. Наоборот, в его жилах закипела алая кровь частной инициативы. На базаре процветало, громко торжествуя, натуральное хозяйство. Крестьяне, отвергая деньги, охотно отдавали дары садов, огородов и полей в обмен на румынскую обувь и одежду, хотя и то и другое, как заметил Чемадуров, давно вышло из моды. Раньше не хватало всего. Простыни в деревне, у кого они были, служили украшением, на них не спали. Теперь румыны в изобилии снабжали не только городское, но и деревенское население товаром пусть устаревшим, но пригодным для жизни. Открылось множество комиссионных магазинов, ресторанов, казино, кабаре и небольших буфетов, где торговали самодельными пирожными и сладкими колбасками с халвой. Румыны истребили насильственное, ханжеское пуританство сталинского режима, и нравы регентства так обнажили и разнообразили половую жизнь, что в городе стали сильно опасаться венерических болезней. Если же вспомнить о партизанах, то их не опасались, они себя пока никак не проявляли, и описания их блестящих подвигов, напечатанные после победы, бесспорно имели жанровое сходство с описанием легендарного мятежа французских моряков во время гражданской войны.
По словам Валентина Прокофьевича Редько, который всегда обладал верными сведениями, в катакомбах действительно расположились оставленные партией и органами подпольщики, но они занимались блудом и пьянством и отправляли оказией на Большую землю доносы друг на друга.
Дела Валентина Прокофьевича шли в гору. У него оказался природный талант негоцианта. В отличие от жалких деятелей советской торговой сети, которые умерли бы от конкуренции, как эскимосы от насморка, ибо их успех был основан только на алогизме системы, Редько быстро и даровито усвоил законы свободного предпринимательства. Временно отступившие бесы, может быть (хотя вряд ли), лучше понимали Россию лапотную, крепостную, зато у новых бесов было человечье чутье: югу России был потребен озон капитализма. Валентин Прокофьевич теперь торговал кожей открыто, бесстрашно, и не только кожей подпольной выделки, но и той, которая попадала в его руки через посредство румынских интендантов. Когда приходилось производить натуральный обмен с крестьянами, Редько поручал это помощникам - сам он все свое время уделял более серьезным сделкам. Один из таких помощников однажды чуть его не подвел. Об этом стоит рассказать, а рассказ поневоле надо начать издалека.
В конце Албанского переулка, рядом с тем двором, где когда-то помещалась фирма "Лактобациллин", поселился еще при добровольцах молодой сравнительно генерал с женой и семилетним сыном. В его распоряжении, как и у молочной фирмы, был большой двор, где на конюшне стояли лошади, и одной из незабвенных картин нашей детской поры был величавый выезд генерала и его мальчика верхом на двух крупных белых лошадях. Потрясало нас, мальчишек, в особенности то, что не только генерал, но и его семилетний сын был одет в военную форму, у него были сапожки со шпорами, мундир, погончики. Дети бегали вслед за всадниками, даже не смея завидовать и замирая от счастья зрелища, а владельцы лавок и мастерских вместе с заказчиками и покупателями, прервав дела, выходили на улицу, смотрели, задумывались. Фамилия у генерала была заметная на Руси, и только для того, чтобы дать о ней представление, назову его Ознобишиным, а настоящую фамилию объявить воздерживаюсь, потому что представители этой старинной дворянской отрасли еще живы, а один из них, говорят, стал в эмиграции известным писателем.
Судьба семьи сложилась так. Генерал исчез вместе с Добровольческой армией, сын его стал простым матросом, ходил в загранплавание и тоже исчез говорили, что сбежал к отцу, который тогда еще был жив, - а мадам Ознобишина старилась, преподавая в средней школе французский язык. В пожилом возрасте она приняла сердечное участие в несчастном немом (но не глухом) юноше, выросшем в интернате. Она взяла его к себе. Седая, стройная, с быстрыми черными глазами, она быстрыми шагами, дымя на ходу дешевой папиросой, спешила из школы домой, и люди о ней говорили нехорошее. Она и в самом деле жила с немым.
Мадам Ознобишина различала в его мычании какие-то слова, ей действительно понятные, и уверяла соседок, что его можно вылечить. Он ходил на базар, стряпал, мыл полы. Очень любил выпить и радостно мычал, когда годившаяся ему в матери возлюбленная приносила под праздник бутылку вина. Мадам Ознобишина еще обожала рассказывать о его уме, находчивости и доброте и находила в нем сходство то с Джеком Лондоном, то с артистом Абрикосовым. Румыны вспомнили об Ознобишиной как о вдове русского боевого генерала, участника белого движения, написали о ней в газете. Это послужило ей поводом завязать - или возобновить - знакомство с некоторыми видными интеллектуалами-квислингами, и один из них, искусный врач, нейрохирург, кажется, вернул юному ее другу дар речи. Когда мадам Ознобишина, счастливая, помолодевшая, привезла его на трамвае из больницы (а дома их ждал обед с вином) и стала его ласкать, бывший немой внезапно оттолкнул ее, и первая связная фраза, которую она от него услыхала, была такой: "Отстань, старая курва!"
Он не только жестоко отверг покорную, позднюю любовь своей спасительницы, но приводил на ее квартиру, в свою комнату, молодых женщин, а иногда во время таких свиданий посылал Ознобишину за вином (деньги он давал), и она, все так же дымя на ходу папиросой, торопилась исполнить его поручение. Этот ничего не умевший верзила (его имя было Максим, но весь переулок вслед за мадам Ознобишиной называл его Симочкой) был не из самых ловких помощников Валентина Прокофьевича, но тот верил в его честность и преданность. Оказалось, что Редько ошибся.
Поздней январской ночью Симочка по какому-то спешному торговому делу устремился к комнате Редько. К его удивлению, несмотря на ночное время, дверь была открыта, а за дверью стояла женщина и дышала зимним воздухом. Хотя в комнате было темно, Симочке показалось, что он узнал Фриду Сосновик.
Глава пятнадцатая
Подпол, в котором почти три года прожили и проработали Фрида и Дина, был не такой уж маленький, его площадь равнялась четырем с половиной квадратным метрам и без малого двум метрам - высота. Каждую неделю Валентин Прокофьевич привозил из ближайших сел опоек, овчину, козлятину, и шкуры отмачивались в двух больших чанах, занимавших в подполе немало места. Дальнейшая стадия производственного процесса заключалась в обезволашивании: волос и эпидермис удалялись с помощью зловонной смеси сернистого натрия, извести и воды. Это длилось несколько часов. Затем обезволошенные шкуры погружались в третий чан, наполненный суспензией извести. Так называемое зеленое голье обеззоливали солями алюминия и смягчали мягчителями из плесневелых грибов.
От гниения кожи при ее влажной обработке поднимались удушливые, вонючие газы и пары. А в комнате над полом окно выходило в парадную, воздух поступал только через дверь, но дверь надо было держать закрытой не только зимой, но и летом. Ни одна живая душа в доме, даже мать и сын Варути, даже Юлия Ивановна, не знала, что Фрида и Дина скрываются в комнате Редько.
Еще в советские годы Фрида как-то с горькой улыбкой рассказывала, что в Талмуде в книге "Нашим" ("Жены") среди немногих причин, по которым униженная женщина имела право на развод, указывалось ремесло мужа - кожевник. Спали мать и дочь, сидя между чанами и мешками на корточках, а то и стоя. В первое время они просили себе смерти, потом привыкли. Ночью во время многочасового обезволашивания шкур они поднимались наверх и с разрешения хозяев, которые и сами задыхались от зловония, открывали дверь минут на пятнадцать. Их могли случайно увидеть со двора, но если бы не эти короткие, жадные глотки воздуха, они бы давно погибли. Особенно стало трудно летом, когда во дворе, по южному обыкновению, жильцы сидели даже после полуночи, беседовали. Вот мимо двери задвигалась при лунном свете чья-то тень - и мать и дочь должны быстро и тихо шмыгнуть в подпол.
– Мы уже мыши, а не люди, мыши мы теперь, - сдавленным шепотом причитала Фрида, и шепот был таким, что его в самом деле могли услышать и понять только мышь или белка, а не человек.
Она и до войны много лет занималась этой адской и противозаконной работой, и Дина, возвращаясь из школы, а потом из института, помогала ей, но в те годы Фрида проводила в подполе не более четырех-пяти часов в день, да еще с перерывами, а Дина и того меньше. И тогда был страх, но не сравнить его с теперешним: сама их жизнь стала страхом. Они забыли свет солнца, дневной свет мог принести им гибель. Выползая, как мыши, ночью из норы, они, пугаясь дыхания ветра, шороха шелковицы, смотрели недвижными глазами оробевших зверьков на одинокое сияние звезды. Тяжелой, старческой походкой двигалась к ним из соседней комнаты - Редько разрешал - Мария Гавриловна, обнимала их, рассказывала о той жизни, которой наверху жили человеческие существа, о ценах на базаре, о новых магазинах, о событиях в доме, о румынских офицерах, гуляющих с нашими шлюхами по Кардинальской. Они слушали внимательно, но безучастно - то была иная, чуждая и теперь им не нужная жизнь на земле, жизнь людей, а они жили другой жизнью, жили в земле жизнью мышей. Смешно и стыдно сказать: для них было немалой, памятной радостью, когда в иную добрую ночь им удавалось добежать до уборной, до отвратительной дворовой уборной, в которой в каждом из двух очков ее выглядывал застывший конусом кал, получивший всенародное наименование монаха. Но большей частью отправления совершались тут же в подполе, одна вонь не мешала другой, а выносила за ними Мария Гавриловна, пока была здорова, а когда слегла, этим занялась Юзефа Адамовна.
Оказалось, что добытчик Редько был женат на женщине удивительной доброты. Отец ее, низкорослый, надменный, усатый, служил до самой смерти своей швейцаром в гостинице "Московская". Она выросла в семье грубой, скопидомной, корыстной, но - сосуд, созданный из глины, - она была наполнена милосердием своего Создателя. Она и выглядела миловидно, моложе своих сорока шести лет, хотя и неправильно было бы назвать ее красивой. Ее глаза излучали такой свет, который проникал в душу. Казалось, что свет излучали даже ее пепельные волосы, собранные в узел, и ее работящие руки, и губы, не произносившие буквы "л" и улыбавшиеся как-то нерешительно, с непонятной боязливостью, но тем чудесней была улыбка.