Записки. 1917–1955
Шрифт:
Утром 2/15 октября состоялось открытие Конференции ее почетным председателем принцем Водьдемаром. После короткой его речи, чисто деловую речь сказал Цале, и затем от отдельных делегаций говорили их военные представители, бывшие и старшими, и их членами, а также представители Датского и Шведского Красных Крестов. Все благодарили Данию за почин Конференции и высказывали надежды на ее успех. В этот день мы впервые увидели лиц, с которыми пришлось потом почти месяц работать без отдыха. С нами заодно была только Румынская делегация, в составе которой были только штатские, в виду чего ее авторитет был меньше других. Главою ее был посланник Флореско, культурный воспитанный человек, а также сенатор Лаговари и депутат Дмитреско, оба бесцветные, а Лаговари подчас и комичный. Против нас были представители Германии, Австрии и Турции. Наиболее важной из них для нас была немецкая делегация, с которой считались и две другие. Во главе ее стоял начальник отдела военнопленных генерал Фридрих, упорный, крупный немец, сильно пропитанный военным прусским духом, но умный и, как нам всем казалось, порядочный. Потом оказалось, что с ним столковываться легче, чем с австрийцами, более мягкими в обращении, но гораздо более скользкими. Рядом с Фридрихом стоял другой военный, барон Рольсгаузен, типичный юнкер, неприятный, но рядом с Фридрихом роли не игравший. Совершенно незаметен был exzellenz [11] фон Кернер, представитель Красного Креста. Очень бесцветна была австрийская делегация. Глава ее полковник Штутц-фон-Гертенвер имел всегда какой-то растерянный вид, из остальных же ее членов был интересен только exzellenz барон Слатин, представитель Красного Креста. В молодости он служил в египетской армии, где дослужился до чина паши, причем чуть ли не 10 лет пробыл в плену у Мехди в Судане, теперь же он был изрядным рамоликом. Фактически руководил австрийской делегацией ее секретарь поручик Эпштейн, венский адвокат, очень ловкий живой человек. Могу смело сказать, что главную работу Конференции выполнили он и я, ибо слабое знание языков, а отчасти военная прямолинейность Фридриха и Калишевского мешали им активно руководить прениями в комиссиях. Между Эпштейном и мной стоял Цале, и обычно мы втроем находили компромиссные решения, к которым потом склоняли наших генералов. С Эпштейном надо было быть, впрочем, весьма осторожным, ибо он всегда старался поймать на слове. Но, тем не менее, работать с ним, благодаря живости его ума, было приятно.
11
Его превосходительство.
Турецкая делегация была совершено незаметна, хотя во главе ее стоял Реуф-Бей, тогда начальник Морского Главного штаба, а позднее при Кемале – великий визирь. Второй делегат, Сейфи-Бей, уже под конец Конференции разговорился с нами по-русски. Оказалось, что он был раньше военным агентом в Петрограде. Производил он впечатление добродушного, но недалекого человека. Канцелярией Конференции ведал чиновник МИДа Баке, работавший и в Датском Красном Кресте, а помогали ему советник Датской миссии в Петрограде Скау и чиновник МИДа Петерсон, все трое очень милые и толковые. Наконец, переводчика ми были два профессора-филолога, довольно характерного типа немецких, закопавшихся в книги ученых.
Уже в первом заседании мне пришлось переводить на французский русскую речь Калишевского (первые делегаты говорили на своих языках), и потом так и пошло. В результате, большую часть занесенного в официальные протоколы как речь Калишевского, была сказана мною, ибо я многое из наскоро мне сказанного конспективно, развивал, сглаживал, а подчас и видоизменял, дабы не обострять прений. То же, хотя и в меньшей степени делал у австрийцев Эпштейн.
После открытия конференции Цале передал мне, что австрийские делегаты хотели бы переговорить с нами особо, дабы облегчить прохождение всех вопросов. Вечером первый такой разговор и состоялся. Австрийцы были настроены очень миролюбиво, всегда были готовы идти на соглашение, но главное их предложение об обмене пленных на фронте и об общем обмене всех взятых в плен до 1-го мая 1915 г. оказалось неприемлемым.
Кстати, должен отметить, что из всех делегаций наша оказалась наиболее подготовленной. Почти по всем вопросам у нас оказались готовые предложения, против многих из которых нашими противниками первоначально выдвигались возражения, но которые проходили потом со сравнительно небольшими изменениями по обсуждении их в комиссиях. У других делегаций предложений было очень мало. Комиссий по предложению Цале было создано пять, но, так как состав их был один и тот же, то фактически работала все одна и та же комиссия.
Начали мы работу нашу с условий обмена инвалидов и расписания болезней, подводящих под понятие инвалидности. По этим вопросам столковались мы очень быстро. К сожалению, тут же в вечернем разговоре с датским делегатом в Германии капитаном Раммом выяснилось, что рассчитывать на улучшение положения наших военнопленных в Германии невозможно, ибо у нее не хватает вагонов, в особенности для перевозки продовольствия, отправляемого из России.
В нашей редакции, почти без перемен, прошла конвенция об интернировании. В этот день, 18-го октября, вечером, нас угощал парадным обедом Гефдинг, на который, кроме нас, были приглашены румыны и шведы. Мне пришлось говорить речь по-французски, что мне сравнительно удалось, а Гефдинга я растрогал настолько, что он даже заплакал. На следующий день нашу делегацию принимали король и королева, разговор с которыми был бесцветный. В этот день приехали Оберучев с Гольденбергом. С последним и был у нас тогда тот неприятный разговор, о котором я уже говорил. С Оберучевым приехали поручик Скоковский и унтер-офицер Шаманин, оба бывшие военнопленные, оказавшиеся нам очень полезными во время прений с немцами.
Отношения с Оберучевым у нас оставались все время довольно холодными. На меня он все время производил отрицательное впечатление. Будучи артиллерийским подполковником, он вышел в отставку, кажется, не вполне добровольно, привлекался по каким-то политическим делам и, выехав за границу, вертелся там в левых эмигрантских кругах. В начале войны он вернулся в Россию и работал до революции в Земском Союзе в Киеве, принимая, по-видимому, участие в эсеровских кружках, ибо сряду после революции был назначен начальником Киевского военного округа. Деятельность его на этом посту, по его же собственным словам, носила довольно опереточный характер и отнюдь не останавливала шедшего в армии разложения. Месяца через три он должен был, впрочем, уйти, ибо не поладил с Радой и пристроился к Совету крестьянских депутатов, которые его и делегировали на нашу Конференцию. Расходясь с нами по некоторым вопросам, он нашел возможным вынести эти разногласия, к общему изумлению всех иностранцев, на общие собрания Конференции. К концу Конференции он, однако, обошелся, убедившись, что помимо нас с Калишевским он все равно ничего добиться не сможет. Уже после Конференции, когда пришли известия о большевистском перевороте, он как будто и по существу заколебался в правильности своей позиции, и раз Калишевский даже довел его до слез, доказывая ему, что все социалисты одинаково виноваты в тогдашнем развале России.
19-го октября началось долгое обсуждение, особенно с немцами, режима в лагерях. Предложения наши не встретили принципиальных возражений, но детали вызвали упорные споры. Первоначально Фридрих не хотел принимать ряда постановлений, но понемногу мы его переубедили. Курьезные прения произошли по поводу пункта наших предложений, запрещавшего травить военнопленных собаками и т. п. Немцы заявили с иронией, что в их лагерях ничего подобного не бывало. Тут же Шаманин мне подсказал дату и лагерь, где его самого травили собакой, и я это привел в поддержку нашего предложения. Немцы замолчали, предложение было принято, но после заседания ко мне обратился Цале с просьбой от имени немцев не конфузить их так. Я ему ответил, что я был вызван на это категорическим отрицанием ими приводимых нами фактов, но что, если они не будут подвергать сомнению приводимые нами указания, даваемых вообще в отвлеченной форме, то и я воздержусь от детальных определенных обвинений. К этому я добавил, что если мы делаем какие-либо предложения, то у нас всегда есть в запасе подтверждающие их факты. Очевидно, Цале передал это немцам, и в дальнейшем они уже моих указаний не оспаривали и дальнейших инцидентов между нами больше не было.
21-го октября все делегации ездили в лагеря для военнопленных. В Хорсереде больше говорили Калишевский и Оберучев, которых расспрашивали о положении в России. Между прочим, отмечу, что здесь находилась уже вторая партия военнопленных: первая в конце июля или в августе уехала в Россию. В числе новых были генералы Клюев и Де-Витт, мужья сестер лагеря.
Фридрихом был затем поднят вопрос об обмене 5000 офицеров и гражданских пленных или об их интернировании. Много толков было по этому поводу, но ничего из этого всего не вышло. В совещании представителей Красных Крестов был подвергнут обсуждению вопрос о снабжении военнопленных книгами. Разговор был нелегкий, ибо Кернер и Лаговари проявили большую тупость, а последний, кроме того, втянул нас в очень неприятную историю, заявив, что румынские военнопленные находятся где-то в худших условиях, чем другие, и предложил установить для военнопленных всех национальностей равенство режима. Это предложение подхватили австрийцы, обратив внимание на льготное положение некоторых категорий военнопленных австрийских подданных и сделав из него вывод о необходимости отмены этих льгот, а далее и о прекращении формирования особых войск у нас из их военнопленных. Пришлось нам вывертываться, дабы прилично уйти от этого предложения, причем еле успели мы удержать Оберучева, который помнил только про украинскую пропаганду среди военнопленных и, забыв про чешские и сербские войска у нас, чуть было не выступил с заявлением в поддержку австрийцев. Другое предложение Лаговари – о цензуре книг лишь в стране их отправления сводило всю цензуру на нет. Позднее нам удалось убедить Флореско в неприемлемости предложения Лаговари, и в дальнейшем он на нем уже не настаивал, а в конце Конференции даже сам против него возражал.
23-го мы вместе с румынами обедали у принца Вольдемара в его загородном дворце. Мне пришлось сидеть рядом с его дочерью, очень милой принцессой Маргаритой, хозяйкой дома, позднее вышедшей замуж за принца Бурбона-Парма. Ее дочь Анна вышла замуж за последнего Румынского короля. Обед прошел очень мило, хотя вначале мы никак не могли своевременно уловить, когда принц пил наше здоровье, глядя по датскому обычаю в глаза, то одному, то другому из нас.
На следующий день начали мы обсуждение вопроса об условиях труда военнопленных. По этому пункту нам удалось провести меньше всего наших предложений, ибо, нуждаясь в рабочих руках, и немцы и австрийцы не соглашались отказаться от работы военнопленных около линии фронта по укреплению позиций и в учреждениях, работающих на оборону. Так, по этому поводу почти ничего постановлено и не было. Австрийцы в этот день совершенно определенно поставили вопрос о роспуске у нас войск из их военнопленных. Вопрос этот потом был вынесен ими и на общее собрание Конференции, где Калишевский заявил, что в России никого из пленных не заставляют поступать в эти войска, но не считают возможным останавливать порыв тех, кто их национальное чувство ставят выше их государственности. Штутц на это заявил, что австрийский император не счел возможным и в таких случаях давать разрешения военнопленным поступать в австрийские войска. Такое же заявление сделал Фридрих о Германии. К сожалению, тогда мы не знали ничего о формировании в Германии финляндских егерских батальонов и не могли на них сослаться.
На следующий день очень упорные прения произошли у нас с Оберучевым об обмене на фронте здоровых военнопленных. Переубедить его нам не удалось. Он продолжал считать этот обмен возможным, и в конце Конференции выступил с заявлением, что, хотя он, в виду определенного указания нашего Военного министерства, и присоединяется к нашему заявлению, но по существу его, как представитель революционной демократии, считает возможным его разделить, и по возвращении в Россию постарается добиться пересмотра этого вопроса (кстати, отмечу, что обратно в Россию он не вернулся).
Переговоры наши с Фридрихом закончились, в общем, мирно, и он предложил Калишевскому обменять сряду по пяти офицеров индивидуально и сверх их предложил еще Калишевскому интернировать Юшу, о котором я считал говорить неудобным. По поводу его у меня был разговор с Фридрихом, который знал Юшу по переписке: жалобы на начальство лагеря было немцами запрещено приносить, поэтому Юша подал Фридриху прошение, в котором спрашивал, правильны ли такие-то и такие-то распоряжения. Написано это прошение было так, что Фридрих не мог наложить на Юшу никакого наказания и, наоборот, должен был признать Юшу правым, почему в разговоре со мной и отозвался очень лестно о его уме.