Записки
Шрифт:
Человек дела и практики, Волконский был далек от всякой идеологии; но, впрочем, в то время, когда я ближе узнал его, и от всякого энтузиазма. Здравого ума, логики, рассудительности — всего этого было в нем пропасть, но жестоко ошибся бы тот, кто стал бы искать или старался бы возбудить в нем огонь, воодушевление, поэзию мысли: он был холоден, как воплощенный опыт.
При краткости и сжатости форм изложения, распространявшейся у него равно и на бумаги, и на изустную работу, князь успел отправление дел по своему министерству довести до изумительной степени быстроты, хотя почти по каждому из них требовался предварительный доклад государю, и хотя каждую бумагу, была ли она из Государственного Совета или от простого мужика, он непременно сам прочитывал всю, от начала до конца. Едва проходил один день, много два, от представления или вопроса, и уже являлся ответ с изъяснением испрошенной им высочайшей воли.
Наконец, что касается до внешнего обращения князя, то оно было очень просто, также без фраз, несколько даже холодно, но вообще вежливо. На то, что называется представительностью, он, несмотря на длинную, бесконечную опытность, и, казалось бы, привычку, не был сроден и даже несколько затруднялся при появлении перед большим числом людей.
Как Сперанский любил цветы, как Васильчиков был страстный любитель охоты и лошадей, как Голицын окружал себя миллионом табакерок, так и Волконский имел свою страсть — часы: карманные, столовые, стенные и проч. При нем самом всегда находилось их трое: одни в перстне на руке или иногда в мундирной пуговице и по одним в каждом жилетном кармане; а утром, встав, первым делом его было собственноручно завести часы — всех видов и размеров, рассеянные по его комнатам, числом около тридцати. Припомнив, однако, что целая жизнь старика всегда была поглощена службою, и что даже и тогда еще, несмотря на свои 76 лет [248] , он продолжал работать как поденщик, легко можно было помириться с этой невинной странностью.
248
Князь скончался в 1852 году 77 лет.
Один важный упрек, который останется на памяти Волконского, состоит в том, что он не вел своих записок или не заставлял, по крайней мере, других записывать о всем, происходившем перед его глазами или проходившем через его руки. Проведя всю жизнь при дворе и почти неотлучно при лице двух монархов, сложивших историю целого полувека; начальник Главного штаба в 1812 году; спутник Александра во всех его победных шествиях и мирных поездках; свидетель его кончины; 25 лет министр Николаева двора… Какая полная, обильная событиями и предметами для наблюдений жизнь; сколько воспоминаний, сколько анекдотов! И между тем, все это исчезло со смертью действователя, не оставив никакого следа для истории [249] .
249
Здесь надо, впрочем, сказать, что князь каждый день записывал что-то в памятную книжку, которую тотчас прятал в стол, когда кто-нибудь входил в комнату; но это что-то, как одному приближенному удалось раза два подметить, относилось главнейше и едва ли не исключительно до службы.
6 декабря 1850 года доблестный наш старец достиг высшей цели давнишних своих стремлений, осуществления мечты, тревожности которой он не скрывал от приближенных. Князь был пожалован в генерал-фельдмаршалы. Император Николай снисходительно приник к последнему желанию верного своего слуги и накануне своего тезоименитства сам принес ему фельдмаршальский жезл. 8 числа новому фельдмаршалу представлялся в Гербовой зале Зимнего дворца весь гвардейский корпус, под начальством наследника цесаревича и с прочими великими князьями в своих рядах. Все это безмерно радовало Петра Михайловича, переносившегося тут в старину, когда, в звании начальника Главного штаба, он находился во главе армии. Вскоре затем по всему придворному ведомству предписано было в рапортах, представлениях и проч., его светлости вместо прежнего заголовка: господину министру императорского двора, писать впредь: господину генерал-фельдмаршалу, министру императорского двора…
В апреле 1851 года, в самый день тезоименитства императрицы, Волконскому, по случаю одного нового назначения ко двору, показалось, что государь хочет поставить его на очную ставку с одним из его подчиненных. Он глубоко сим оскорбился и, в первом волнении, на другой день рано отправил следующее письмо, которого содержание осталось тайною для всех, кроме самого государя и лица, изложившего, со слов князя, это письмо, после, впрочем, собственно им переписанное.
«Прослужив 57 лет, в том числе 25 при лице вашего императорского величества, с чистым усердием и, благодаря Бога, с неукоризненной совестью, я, во все продолжение многолетней моей службы, руководствовался одним чувством — беспредельною преданностью к моим государям и ревностным исполнением возлагаемых ими на меня обязанностей. Воля вашего величества всегда была для меня священнейшим законом, второю моею религиею. Чуждый всякого лицеприятия, я следовал ей неуклонно, и смею сказать, с самоотвержением, и был столько счастлив, что вы, всемилостивейший государь, постоянно удостаивали меня высочайшего вашего благоволения. Осыпанный милостями вашими, я был наконец возведен на высшую степень государственных званий. Мне оставалось только усугубить последние, при преклонных летах моих, силы, чтобы заслужить вполне эту великую монаршую милость и окончить остаток дней моих у подножия вашего престола. Но внезапный гнев вашего величества, в котором, к жестокому прискорбию, выразилась для меня и потеря доверенности вашей, каковою столько лет имел я счастье пользоваться, глубоко потряс мою душу. Лишаясь этого драгоценного достояния со вредом для самой службы, я нахожусь вынужденным всеподданнейше просить ваше императорское величество об увольнении меня от управления высочайше вверенным мне министерством».
Что же сделал государь? Он в ту же минуту сам поспешил к князю, объяснил причины и истинный смысл своего действия, расцеловал его и, объявив, что только смерть может их разлучить, тут же разорвал принесенное с собою письмо Волконского. Старик, увлеченный только первою вспышкою, разумеется, не мог остаться холодным к таким изъявлениям милости — и все было забыто!
Жена обер-шталмейстера, статс-дама баронесса Цецилия Владиславовна Фредерикс жестоко прохворала весь апрель, и внутренний рак или какой-то подобный тому недуг подвергнул ее всем пыткам соединенного петербургского факультета, даже и самым мучительным операциям. Внимательность государя и императрицы окружала ее всеми возможными попечениями и ласками, и ничто не помогло! Государь перед самым отъездом своим в Варшаву [250] успел еще заехать проститься с нею. Спустя несколько часов страдания ее окончились навеки.
250
Государь уехал в Варшаву на ночь с 28 на 29 апреля, вслед за императрицею, которой так понравилось пребывание там в предшедшую осень, что она решилась повторить снова свою поездку весною 1851 года.
Баронесса Фредерикс, урожденная графиня Туровская, сестра известного политического писателя, полька и католичка [251] , принявшая позже православную веру, принадлежала к современной истории нашего двора. Воспитанная вместе с императрицею, будучи старше ее только несколькими годами, она была ближайшим ее другом до того, что в своем кругу они называли себя «ты» и «ты». Женщина добрая, со всеми вежливая, всем доступная, не отказывавшая по возможности никому в помощи, особенно же не делавшая никому преднамеренно зла, — свойство столь важное в приближенных ко двору, — она пользовалась общею любовью и потому уже, что была отражением боготворимой нашей императрицы.
251
Император Александр II исправил: «протестантка».
Муж ее, некогда командир лейб-гвардии Московского полка и едва не умерщвленный бунтовщиками 14 декабря 1825 года, был тоже человек добрый, но которого жена всю жизнь влекла, со ступени на ступень, за торжественною своею колесницею. Анекдотов о нем ходило по городу множество.
Встретясь со мною за несколько дней до кончины своей жены, он просил меня, как опытного заграничного туриста, составить ему смету для поездки в Кассинген, «так как он имел намерение туда ехать после смерти своей жены». Вслед за этим я свиделся где-то с обер-гофмаршалом графом Шуваловым и не утерпел, чтобы не передать ему этой черты супружеской нежности.
— Ну, что ж, — отвечал граф, — это меня не удивляет, потому что вчера я еще получил от него письмо, если не официальное, то по крайней мере услужливое, где он спрашивает меня, может ли он надеяться, что после смерти его жены ему оставят помещение во дворце, которое они вместе занимали в Царском Селе!
Летние месяцы 1851 года я провел, для здоровья моей жены, за границею, и потому все, происходившее на родине, становилось мне известным только из писем моих корреспондентов. Вот перечень главных фактов, совершившихся во время моего отсутствия из столицы.
С князем Чернышевым сделался удар, уже не первый в его жизни, но сильнейший прежних. При одном из личных докладов его государю у него отнялся язык. Немедленное кровопускание спасло ему жизнь, но не могло вполне восстановить сил, и его отвезли лечиться в Киссинген.
1-го июля было праздновано в Петергофе разными воинскими торжествами минование 25 лет от назначения императрицы шефом Кавалергардского полка.
К этому дню весь корпус офицеров — прежних и находившихся еще в полку — поднес ей великолепнейший альбом с разными живописными изображениями, относящимися до истории полка и проч., в серебряном ковчеге и переплете, за которые известному нашему художнику Сазикову заплачено 15 000 руб. серебром. Но наград по полку не было никаких, и причину такой невзгоды приписывали дуэли, бывшей, за несколько дней пред тем, между двумя молоденькими офицерами, почти мальчиками, графом Гендриковым и бароном Розеном. После обеда они повздорили между собою, и ссора кончилась тем, что Розен всадил Гендрикову пулю в голову, — рана, от которой последний умер спустя несколько дней, в жестоких страданиях.
Во Владимире при крестном ходе провалился только что оконченный новый мост и в падении своем увлек множество людей, следовавших за процессиею. Из числа их до 150 человек погибло на месте, и еще более значительное число было изувечено.
В Московской комиссариатской комиссии обнаружились какие-то беспорядки и недостаток сумм, вследствие чего начальник ее, генерал-майор Поливанов, был отдан под суд. Прикосновенность подсудимого к делу оказалась, однако ж, неважною, и государь простил его; но пока курьер вез известие о том в Москву, Поливанов, не дождавшись его, застрелился [252] .
252
Император Александр II заметил: «Выдумка, он и доселе жив».