Заповедь речки Дыбы
Шрифт:
А Громаков не соглашался, не верил им. До мелочей в его воображении рисовалось, как он прыгнет, пробьет тугую воду, оттолкнется от каменистого дна и насмерть прилипнет к береговому уступу.
— Ну, смотри, чудак ты человек, — убеждал его снова Васька, — вот давай полезем вместе, сбросим камень. Ну?
— Давай, — решился Громаков.
Камень как-то без шума коснулся воды. Всплеска тоже не было: упал будто на бешено несущуюся вызкую ленту транспортера и, медленно погружаясь, удалился.
Железным был тогда человеком Громаков.
— Вася, то ж камень, — говорил он горячо и убежденно. — Он весит двадцать кило, а я восемьдесят. Во-семь-де-сят. В общем, так делаем: выхода другого нету, начальник я, пробую я. Ничего не измочалит. Ну, если и собьет — вытащите. Пошли за веревкой. Это я вас не прошу, ребята — приказываю.
Но и Вася стоял на своем — предлагал сбросить камень хотя бы и в центнер весом. Оно и верно, камень не человек — попробовать лучше лишний раз на нем.
Он не прыгнул. Отложил. До утра. А тремя километрами с половиной выше они нашли снежный мост и переползли по нему. С веревкой, очень осторожно — мостик был очень уж тоненький — но переползли.
И все бы на этом кончилось, если бы, как Васька и Борис, поверил тогда Громаков, что его наверняка собьет и утопит.
А он не поверил, но и не прыгнул.
И лет прошло уже более пяти, но такой чудной человек этот Громаков Миша — тот случай важнейшее, видимо, для него дело. Ехал в автобусе и думал: «Чего я тогда не прыгнул? Сейчас по рельсу вот не прошел? Э, да не раньше ли все это началось? Самый-то первый раз надо считать с комсомольского собрания».
Да, чуть было не запамятовал Миша. Было, было. В третий год его работы на Севере.
Сокурсник Миши, служака-парень, компанейский заводила Васин подал заявление в комсомол. Дело сложное, серьезное дело. К нему вопросы могли быть: почему раньше не вступал, а только теперь, когда комсомольского возраста два года осталось? Васин готовился: к приятелю Мише пришел «репетировать», что и как спрашивать могут, что и как отвечать.
Вот Миша его и спросил: «А чего ты, в самом деле, в школе или в техникуме не вступил-то?» Васин говорит, мол, раньше жизнь у меня была легкая там, на Западе — ничего особенного совершить не мог. Говорит, считал, что не заслужил.
Ну, Миша его и спрашивает: «А теперь зачем? Считаешь, что теперь заслуживаешь? Что-то я не замечаю. Ты и здесь на работе не переломился. Вон в прошлом сезоне задание сделать не успел: помогали тебе другие бригады. Они свое перевыполнили в полтора раза, да еще на твоем объекте по морозам вкалывали. Это как? Им что, в жилуху, в тепло, домой не хотелось?»
Замялся Васин, сник было. «Ну, — говорит, — как же, почти все в комсомоле, а я нет. Знаешь, какую-то неполноценность ощущаю». Миша ему: «Это ты брось. Ты о самом главном говори». Васин подумал и продолжает: «Здесь трудности. Проверил себя: могу так сказать. И вообще, хочу быть в первых рядах».
Громаков ему тогда, Миша, прямо и рубанул: «Вкалывать можешь лучше всех и не в рядах, а хочешь ты — слабо. Я уже тебе сказал на это: не видно пока твоего хотения».
Васин уже злиться начал, прошелся по комнате, на Мишу взглянул искоса и говорит: «Вот в этом все и дело. Я стараюсь, да… Не по силам мне полевая работа: эти комары, холод, сырость… А вот чувствую, что на руководящей должности бы мог. Головой большую пользу мог бы принести: замечаю в себе организаторские способности. Для начала бы в начальники партии, а там… Пойдет. Хочу быть начальником партии».
— Ну и будь, — презрительно бросил ему тогда Громаков.
— Да вот боюсь, как бы не было это самое препятствием.
— Что не было бы препятствием? — выводил его на свет божий Миша.
— Как же. В начальники партии двинут самого достойного. А про меня могут подумать: в свое время в комсомол принимали лучших — а ты где был? — рассуждал Васин.
— Ах, вот в чем дело. Так и говори — не вступаешь, а пролезть хочешь. Я на собрании против буду.
— Да черт с тобой. Кто тебе поверит-то? Это ведь все твои предположения. Да я пошутил… наполовину. — Спокойно и трезво осадил его Васин.
И не стало у Громакова приятеля.
Но на собрании Мишка молчал. Действительно, что говорить, как доказывать, что не свято это для Васина, что пролезает он просто-напросто? А может, пусть: воспитают его в рядах, поймет? Оглядывал он море голов в зале, вслушивался в гулкий шум и раздумывал, сомневался, колебался.
И как-то вдруг до него дошло, наконец, что надо встать и сказать свои слова, да поздно дошло — руки уже подняли. А Мишка вяло воздержался.
«Да ведь я и на берегу не прыгнул тогда потому, что боя…»
Но стоп. Тут Громаков даже про себя не договорил. Замолчал. Вспомнил, что иногда он такие штуки совершал — у других полчаса коленки дрожали и глаза от страха круглыми становились. Нет, еще не весь он кончился — Громаков Миша.
Прямо из автобуса пошел Громаков к разрушенному мосту, где манил его неделю назад мальчик перейти через быструю воду. Пошел торопливо, без раздумий, хотя уже и не день был, а серый вечер…
Мишка с просветленными глазами, мокрый и дрожащий от холода, прошмыгнул в дверь квартиры, а оттуда сразу на кухню к любимой жене. Запах тины и сточной воды, видимо, напрочь перебил густой ленивый дух свежих бараньих щей, потому как Настя к Мише сразу обернулась. Громаков радостно и немного глупо улыбался.
«Как же тебе не стыдно, — непохоже на себя взвизгнула жена. — Четыре вечера ходишь неизвестно где, являешься затемно, а я для тебя кручусь. Да ты пьян никак? Валялся где-то. На кого ты похож? Посмотри на себя в зеркало».
Миша губы сразу сжал, отчужденно нахмурился и скрылся в ванной комнате.
Он открыл краны и прямо в одежде, чтобы не натекало на мозаичный кафельный пол, улегся в теплую воду.
«Ну, все, конец, кранты, хватит, — возбужденно думал он. — Жизни молодой осталось с хренову душу, а я тряпками запасаюсь: моль кормить. Все. Как хочет. Уеду. Опять туда. Один уеду. Пу-у-сть… Ей же спокойней. А чего ей? Хорошие деньги буду присылать: пусть бегает, покупает, что хочет. А я здесь… наелся. Не для меня. Все».
Спустя некоторое продолжительное время он успокоился вполне и, выйдя к жене, сказал так негромко и вежливо, с таким умиротворенным взглядом: «Настя, я на Север уеду. Обратно. Здесь не могу. Понял окончательно. Устроюсь — напишу. Захочешь — приезжай. Завтра подам заявление на увольнение и в родную экспедицию телеграмму отправлю», — что она сначала окаменела, потом обмякла, и глаза ее наполнились растерянными слезами.
А Громаков, вглядевшись в ее лицо, угадал вдруг в ней прежнюю Настю, ту, которая понравилась ему с первого взгляда, которая потом каждую осень встречала его с полевых работ, ту Настю, которая любила его и крепко ждала.