Запоздалая оттепель. Кэрны
Шрифт:
— А когда могли? При Сталине? Ну что же замолчала? То–то и оно… Нынче осмелели! Чего не хватает? Сыты, под крышей, в тепле, кости всем перемываете в благодарность! Попробовали б тогда рот открыть! Вам живо устроили б прогулку из маленькой провинции на большую Колыму. Как мне, по молодости, за смелость, — осек старуху дед Алексей. И, закурив, отвернулся к окну.
— А что случилось у тебя? — полюбопытствовала Агриппина.
— В партию нам велели готовиться. Пятерым. Все только закончили офицерское училище. И погнали нас на учения, подготовку вздумало проверить командование части. Ну, за день выматывались в доску. До коек еле доползали. Куда там в партию готовиться, дожить бы до утра. А политрук как портошная вошь грызет. Устав зубрить велит. Газеты кипами таскает. Ну кто их читать будет? Глаза сами закрываются. И мы эти газеты… ясное дело как пользовали. Ну а этот гад вечером свежую подшивку газет волокет и спрашивает: «Вчерашние проработали? Все запомнили, уяснили? Теперь эти изучите внимательно!» Ну, мы молчали. Когда ж он пришел под отбой и решил наши знания проверить, тут я не выдержал. И послал его вместе с газетными материалами туда, где мы их использовали. Вместе с партией. Политрук аж посинел весь. Оскалился на меня. А я с устатку и дальше его послал. Не подумал о последствиях. Они через три часа наступили. Выгребли меня сонного и под трибунал. К расстрелу приговорили, как контрреволюцию. За поношения политики партии. И все тут… Мать с отцом тогда живы были. Враз в Москву сорвались. Заменили расстрел сроком. Называется — помиловали. Оно все наоборот получилось. Помилованием была бы смерть. Десять лет на Колыме отбарабанил. Потом с поражением в правах на высылке, на Сахалине. Уголек долбал в Вахрушево. Пять лет. А там каждый месяц в шахте засыпало нашего брата — под обвалами. Бывало, опускаешься в шахту и не знаешь, поднимешься ли обратно? Чем она помилует? Так все годы. А за две недели до освобождения реабилитация пришла. Послал я ее подальше. Меня и предупредили, мол, что, мало отсидел? Хочешь сдохнуть здесь смелым? Я и замолчал враз. Ну, вытолкали с Сахалина. Пока восстановился в правах — год потерял. В армию не пошел. Отворотило разом. А куда деваться? На работу не берут. Боятся! Зэк! Вон какой срок оттянул! На реабилитацию кто смотрел? Она ни на кого не действовала. Только и слышал: «Просто так у нас не сажают на столько лет!» — и от ворот поворот. Приткнули меня в мехмастерские. Там до пенсии. А что в жизни видел? Да ни хрена! Пока сидел, мать с отцом умерли. Не дождались. Семью не завел. Никто за меня не решился выйти. Боялись. Так и остался в зэках до конца жизни. Кругом один. Как в одиночной камере. Вот тебе смелость и плата за нее. Целой жизнью. Пойми теперь, что лучше было б — сразу под пулей сдохнуть либо всю жизнь, каждый день мучиться? По мне так краше разом! И молчите вы, что нынче хреново! Не морозили вы задницы в колымских сугробах, не задыхались в шахтах неведомо за что! Не отняли у вас жизни. Не говорили, как мне бабы: «Что? За бывшего зэка? Да разве с таким можно семью создать? Вас только к стенке! Какая реабилитация? Невиновных в тюрьме не держат! Не смейте подходить к порядочным людям! Не забывайтесь!..» Вот и все! Сколько раз я такое слышал! Пусть трудно нынче! Но никто за слово не лишает воли. А свободный человек всегда сумеет прокормить себя! Чего хныкать? Оно всегда так. Живому человеку никто не угодит. Но чтоб не ныть впустую, надо познать сравнение дню сегодняшнему. Тогда и делайте вывод и выбор… И не болтайте лишнее.
— Всем досталось. Тогда и теперь не легче. Одним в зоне, другим на воле, — вставила Кузьминична, вздохнув.
— Ну а разве лучше, что люди теперь с голоду помирают? Руки на себя накладывают с безысходности?
— И раньше такое было! Только молчали, не говорили. Теперь секретов нет!
— Оно не понять, где страшней — вчера иль нынче? Жить неохота никому. Завтрашний день со страхом ждут, как и вчера. Хоть мы иль молодые! Опостылело так–то! Ладно мы! Молодых жаль, — говорили старики.
Кузьма, слушая их, думал о своем, далеком от споров.
«Дурак я дурак! Эти вот жисть корявую прожили. Их страх в ней понятен всякому. Они своей тени пужаются. А я чего? Сам бабу оттолкнул. На што? Ить живой. Чего жду, кого? Сама ж Анька предложилась! Зачем заробел? Ну сходил бы к ней! Хочь разок! Ни с меня, ни с ней не убыло б! Не облезли б! Сын? Да он нынче душу отводит ночами. Сам мужик! Понял бы и меня, и Нюрку. Бабка? Ей и дела нет! Абы день доскрипеть. А Нюрка не меня, другого сыщет. Приспичило бабе. Время пришло. Да и я, дубина, испугался! Ну и осел! — злился Кузьма на себя самого. — Хотя… Бабы — они и есть бабы! Ублажи Нюрку, нынче похвалится Шурке. Кому, как не соседке, первой поделится? И тогда все! Шурка того никогда не простит. А коли сметану и молоко передала, видать, помнит, примириться хочет через это. Бабья уловка! Но стоит у Нюрки отметиться — зло затаит. Пусть и не сможет ничего, но лютым врагом сделается. К тому ж и Нюрка не без закавыки… То нынче говорит, что в полюбовницы согласная. А приду к ней раз да другой, что будет? Вон я с ней ни сном ни духом, она уж и сюда объявилась. Коль переспал бы, не отделался б. Так бы и перебралась. Назойливая, цепкая баба. Свое не уступит никому. Спробуй опосля ней к Шурке объявиться. Мало испозорит, глаза выдерет. Коль не ей, так и никому… То по ней видать. И не об чем жалеть. Верно отказал. Коль не смогу прикипеть навовсе, на время — не стоит баловать», — уговорил и похвалил себя мужик.
…Шурка между тем тоже навестила бабу Надю. Отнесла ей банку сметаны, молока. Старуха карты кинула. Глянув в них, сказала, поджав губы:
— Соколик твой уже и растерялся. Вовсе бабы его закружили. Одну отошьет, на ее место две новых садятся. Ровно мухи на мед летят. Тяжко ему устоять. Сами на шею прыгают. Только б взял. Хоть на ночь, — осеклась, приметив, как побледнела Шурка. — Тебя он помнит! — поторопилась успокоить бабу. — На сердце держит, как заветную. Но дороги его в твой дом не выпало пока. Не содержит и любовную постель. Только в мыслях и душе хранит, — заметила слезы в глазах. — Ни с кем не путается. То как Бог свят. На тебя обиду еще держит. И знай, дочуха, сам по себе не воротится. Характерный мужик, норовистый. Настоящий кремень. Такие в ноги ни к кому не упадут. Самой думать надо, как воротить его. Все от тебя! Ломай гордыню, коль семью хочешь. А нет, не ходи ко мне попусту…
Шурка возвращалась домой, не видя земли под ногами.
«Ну как примириться с ним? — думала баба, не сразу услышав, как ее окликнули. Оглянулась, Нюрка зовет. — Вот еще! Чего надо ей?» — остановилась, не успев открыть калитку. Нюрка сама подошла:
— А знаешь, кого сегодня видела?
— Кого? — спросила Шурка равнодушно.
— Кузьму! Ну, того, какой наши хибары на лапы ставил, — глянула в глаза соседки, заметила в них любопытство. — Ну и мужик, скажу тебе! Горячий, змей! Хоть и башка седая, внизу сталь не поржавела! — рассмеялась звонко.
— Где ж свиделись?
— А в стардоме! Хотела попросить его крышу перекрыть. Да испугалась…
— Чего? — удивилась Шурка.
— Он меня к себе позвал. В комнату. Ну я ничего плохого не ждала. Пришла к нему. И только за порог ступила, как схватил меня. Всю истискал. Не могла вырваться от него. Облапал, исцеловал. Ну, думаю, пропала! Возьмет силой, — ликовала Нюрка, увидев побледневшее лицо соседки. — Ох и лютый мужик. С час мы с ним кувыркались. И уже совсем у меня сил не стало отбиваться. Да на мое счастье две бабки к нему приперлись. Обед принесли. Я тем временем ноги в руки и ходу от него. Пока он до меня уже сытым не добрался. Так знаешь, что вслед пообещал: «Погоди! Не сбежишь! Вот нагряну в гости, за все разом возьму!» Во нахал! Небось и к тебе приставал?
— Нет! Не было ничего! Но ты ж раньше хвалилась, что переспала с ним? — напомнила Шурка.
— Шутила! На кой мне сдался старый черт? А вот сегодня нашутила на свою голову! Всю изломал. В коромысло согнул. Чуть жива вырвалась. Озверел, кобель борзой! Коль заявится, нельзя с ним наедине оставаться…
— Ты ж говорила, что радоваться ему станешь, никому не отдашь?
— Видать, судьба подслушала, посмеялась. Он на любую бабу запрыгнет. Лишь бы без свидетелей…
Шурка оторопела. Ей было гадко и больно. Ведь вот опять о нем вспоминать стала. И вдруг он снова к соседке полез…
«Эх, кобель шелудивый!» — застрял поперек горла сухой комок.
— Ты чего ревешь? — увидела слезы на щеках Шурки, деланно изумилась Нюрка.
— Соринка попала…
— Ее Кузьмой зовут? — рассмеялась в лицо и бросила пренебрежительное: — Видать, с тобой ему обломилось! — Повернула от Шурки, хохоча, сказав напоследок: — Но я ему накостыляла! Пусть знает гад, не все податливы!
«Сама в стардом поперлась? Крышу ей надо перекрыть. А чем? Брехней? Ведь материалов нету! И купить не на что! Сбрехала! Выходит, не для этого. Ремонт денег потребует. Ей же сына одеть надо! Это расходы немалые. Тут не до ремонта. Выходит, другая причина была. Но какая? Ведь просто так не придет к Кузьме в стардом. Что–то пригнало! Но и Кузьма не станет бросаться на Аньку, если повода ему не дала! А может, затем и пошла к мужику? Нет! Не пойдет. Сын вернулся из плена. Забот появилось много. До того ли Нюрке?» — не поверила в собственное предположение. А через неделю появился Яков.
Шурка даже боялась спрашивать его о Кузьме. Говорила о чем угодно, но не о нем. А брат, выглянув в окно, увидел Нюрку в огороде. Рассмеялся так, что стол дрогнул…
— Жива озабоченная? Ну и баба! Я о ней лучшего мнения был! Знаешь, что она отмочила у нас в стардоме? На Кузьму охоту устроила! В мужики к себе уговаривала. Да так повисла на него, что если б не мои бабули, изнасиловала б мужика! Те помешали…
У Шурки от удивления челюсть отвисла.
— А она мне сказала, что он ее чуть не одолел.
— Что ты! Отказался в жены взять, так она в любовницы предложилась. Уговаривала! Вот тебе и вдова! Под ее черным платком такие страсти гуляют, молодым потянуться! Оно, конечно, припекло бабу! Но не стоит вот так себя ронять. Ведь могла предположить, что старики подслушают. Поостереглась бы. Так нет! Напропалую! Ну, Агриппина и разнесла. Всем доложила, как выстоял Кузьма и бабу выпроводил несолоно хлебавши. Как ей не совестно? Все ж не девочка! Взрослого сына имеет. А сдержанности нет. И ты дура! Такого человека потеряла! Эх, Санька! Мужиков, конечно, много, да вот мужей среди них нет. А годы твои идут! И всякий день к старости! Ну чего ревешь? Перестань! Иль только на это способна?
— Что я теперь могу сделать? Как помирюсь с ним? Сколько времени прошло, он даже не свернул к дому. Я ж не Нюрка. Не приду в стардом. Не брошусь на шею. А и меня прогнал бы. Злой он! Долго обиды помнит.
— Мужчина! Такой больное не забывает. Попытался я как–то уговорить его завезти тебе бидон молочный. Ни за что не согласился! Уперся рогами. Пришлось водителю сказать. А хотел примирить вас. Но сорвалось. Да и заботы его не отпускают. Ему не надо баб теперь.
— Значит, не лез к Нюрке?