Зарницы красного лета
Шрифт:
Ружейный мастер, солдат-фронтовик, разбирал, чинил, смазывал и вновь собирал запущенное оружие с величайшей сосредоточенностью, боясь затерять какую-нибудь мелкую деталь из тех, что были разложены на столе. Его раздражало, что мы, мальчишки, все время вьемся поблизости и хотя и не мешаем работать, но уж очень пристально следим за действием его рук, прямо-таки вживаемся в его мудреное дело. Он стеснялся отца, но, не выдерживая, иногда дипломатично просил:
— Леонтьич, да гони ты их, чего они тебе мешают?
Да они совсем и не мешают мне, Ионыч.
— Ну мне сопят под руку! Не люблю! Тут же с механикой имеешь дело.
— А ты, Ионыч, не обращай па них внимания, пусть себе сопят, лишь бы не лезли,— советовал отец.— Пускай присматриваются к оружию. Кто его знает, что после будет? Может, и им доведется воевать.
*— Неужто так долго воевать будем?
— Все может быть. Буржуев на земле много.
...Еще более тянуло нас к одинокой баньке у озера, где готовились боеприпасы. Но сюда нас не подпускали и близко.
У бережливых солдат-фронтовиков, явившихся домой с припрятанным оружием, насбиралось кроме неиспользованных патронов немного стреляных винтовочных гильз (стреляли уже здесь, дома, по зверю), а у охотников — гильзы для бердап. Решено было — по бедности — использовать их еще раз. Но не было пистонов, пуль и пороха. Однако в отряде нашлись умельцы, которые начали делать порох, употребляя для этого, если не ошибаюсь, мелко растертый древесный уголь и селитру, пропитывая изготовленную смесь самосидкой. Но не простой, конечно, самосидкой, а перегнанной дважды, то есть перегоном, горевшим синим пламенем. Он был не хуже спирта, по словам мастеров, которые время от времени учиняли ему пробы. Самодельный порох высушивали на солнце, а затем начиняли им гильзы или набивали охотничьи пороховницы. Разные же пули (для винтовок, бердан и охотничьих ружей) выплавлялись в баньке, на каменке, из сплава свинца, олова и баббита. При проверке самодельные патроны действовали хорошо, лишь с редкими осечками, а пули прорывали в мишенях большущие дыры, что очень веселило партизан: такая попадет — не уйдет беляк!
Только вот ствол сильно забивало гарью. Но и тут мастера нашли выход: они вставляли в обойму четыре самодельных патрона, а один — казенный, с тем чтобы ствол прочищала туго идущая заводская пуля.
Все понимали, что пользы от охотничьих дробовых ружей, заряжающихся с помощью шомпола, в бою будет мало, но отказаться от них не могли: грохот-то, по крайней мере, будет! А если ударить с близкого расстояния пулей или картечью — будет и польза. И поэтому заодно готовили припасы и для дробовиков — все, дескать, не хуже безмолвной пики! Однако тут же обнаружилось, что дробовики выстреливают зачастую с большой задержкой: после того как спустишь курок и он ударит по самодельному пистону, нужно несколько секунд держать ружье на прицеле, ожидая, когда постепенно воспламенится порох во всей фиске, а затем и в казеннике. Но зато какая-нибудь старинная фузея, в которую засыпалась целая горсть пороха, так грохотала и выбрасывала столько дыма, что на некоторое время им закрывалось от взгляда все озеро.
Считалось, что один такой выстрел мог здорово озадачить беляков в бою.
Как пи гнали нас от баньки, мы все равно постоянно вертелись вокруг да около. И дожидались: и здесь настал-таки наш час! Глядим как-то, а главный мастер сам манит нас к себе.
— Дело есть, орлы,— заговорил он, когда мы встали перед ним.— Но знаете, где бы раздобыть топкой-топкой белой жести?
Молва о пас, как видно, дошла и сюда.
— А для чо?
— Капсули и пистоны не из ча делать.
Я мгновенно вспомнил о нашем единственном семейном сундуке — приданом матери, ее гордости. Он был обит паискосяк узкими, перекрещивающимися полосками белой жести, скорее всего для красоты. При перевозке из Почкалки в Гуселетово на боковой стенке сундука одна полоска жести была порвана. Чтобы малепькая сестренка, которая везде лезла, случайно не оцарапала себе руки, я еще весной по приказу матери отрезал отгибающиеся концы полоски у самых гвоздей. Жесть резалась ножницами легко, как тонкая кожица.
Подумав, я спросил у мастера:
— А много надо?
— Тащи поболе!
Мне нисколько не жалко было сундука, хотя он был и редкостным для деревни. Я готов был ободрать с него всю жесть, раз она требовалась для партизан. Но как это сделать? Ведь мать сейчас же увидит, и тогда ‘не избежать жестокой порки. Молча, в раздумье, я удалился от баньки.
— Есть? — догадался Федя.— А где-ка?
Я рассказал о нашем сундуке.
— А где-ка оп стоит? — заговорил Федя.— А тяжелый он?
Да не шибко.
— Давай отодвинем от стены и обдерем сзади. И опять на место. Она и не увидит.
— Обдери-ка! Она всегда дома.
Действительно, днем мать лишь ненадолго выбегала из дома и совсем не отлучалась со двора. Скорее всего, сейчас она или стирает ребячье бельишко на кухне, или сидит в горнице и чинит мою рубаху, разорванную вчера, когда я метался, спасаясь от Степкиной плетки. Как ее выпроводишь из дома? А ведь жесть требуется срочно. Да и вообще сегодня ей опасно показываться на глаза. Она еще не остыла после вчерашней истории и винит в ней не оглашенного Степку, а нас с Федей — за то, что полезли на чужой двор добывать какое-то железо.
Положение казалось безвыходным. В подобных случаях, хотя их и немного было в моей короткой жизни, я держался совершенно по-разному, что, признаться, меня самого очень удивляло. Чаще всего во мне вдруг будто зажигалось что-то, и я становился необычайно деятельным, напористым, находчивым и отчаянным. В поисках выхода из затруднительной ситуации я готов был очертя голову броситься на любую преграду, в любой огонь. Мне сам черт не страшен был в такие минуты! И почти всегда такая моя напористость, граничащая с безрассудством, вознаграждалась с лихвой. Но иногда по какой-то таинственной причине во мне будто внезапно отказывало то внутреннее устройство, какое зажигало мою способность к активным, горячим действиям. Тогда меня охватывали робость, растерянность и рассеянность. Теперь, думая о сундуке, я и очутился вот в таком унизительном состоянии несобранности, удрученности, вялости мысли и духа.
Но Федя был человеком более уравновешенного и устойчивого, оптимистического склада. Выведав о всех моих опасениях, он укоризненно воскликнул:
— Эх ты, забоялся?
— Да ведь не прогонишь же ее из дома!
— Сама уйдет!
Я знал, что Федя — мастер на всякие выдумки, но что же можно было придумать в данном случае? Уклоняясь от всяких пояснений, Федя твердил:
— А вот увидишь! Уйдет!
Окно нашей кухни было распахнуто. Оставив меня у дороги, Федя в несколько скачков оказался у окна и крикнул.
— Тетя Апросинья!
Мать вскоре выглянула, сказала сердито:
— Не кричите тут, дите спит.
— Тетя Апросинья, вас бабушка Евдокея зовет,— заговорил Федя потише.— Она помирает.
‘ — Помирает? — опешила мать.— Отчего?
— А я почем знаю. Задумала.
— Кто тебе сказал?
— Улишные ребята...
— Да что же с нею стряслось? Вот еще беда-то!
Думаю, что мать была искренне огорчена неожиданной печальной вестью: бабушка Евдокия во многом помогала нашей семье.
— Сейчас сбегаю к ней,— сказала мать и стала давать нам наказы: — Вы приглядите тут за девчонкой. Проснется — дайте ей молочка. И ребят покормите, когда прибегут. Да смотрите в огород не лезьте, не трогайте огурцы.
До чего же все складно получилось! И мать уйдет надолго, и братишек нет дома, и сестренка спит! Действуй! Не оглядывайся! И позднее, когда обнаружится обман, с нас взятки гладки: самих обманули ребята — только и ьсего. Но как мне стыдно было перед матерью! Ни за что не пошел бы на кордон, если бы заранее узнал о замыслах Феди. Но теперь отступать было поздйо.