Зарубежная литература ХХ века. 1940–1990 гг.: учебное пособие
Шрифт:
Глубоко символично, что Ажар дал своему гамену имя Мухаммада — пророка, изрекшего: «…и пусть будет среди вас община, которая призывает к добру, приказывает одобренное и удерживает от неодобряемого» (Сура 3: 100).
В книге Ажара образы малыша Момо (Мухаммада), пророка Мухаммада и великого гуманиста Виктора Гюго, сопрягаясь в один смысловой узел, концентрируют в себе нравственную энергетику произведения, высвечивая в нем «мифические» смыслы. Образы мосье Хамиля, мадам Розы, доктора Каца, так же как и малыша Момо, несомненно, созданы на основе архетипов старика и ребенка (старости/детства). Известно: старики, что дети. Но сказано: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное» (Мф. 19, 14). И наконец: «…истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное; итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном» (Мф. 18, 3–4).
Мосье Хамиль дорожит книгой Гюго не менее, чем Кораном. И постепенно в памяти этого дряхлеющего старика суры Корана и тексты великого писателя-француза начинают смешиваться, превращаясь в нечто, имеющее равную духовную ценность: в мечети «он вместо молитвы декламировал: "О поле Ватерлоо! Печальная равнина!" – и тогда присутствовавшие там арабы жутко удивлялись… А у него аж слезы выступали на глазах от религиозного рвения». Узнав о болезни мадам Розы, старик, не имея возможности проведать ее, живущую в крохотной квартирке на седьмом этаже («в его восемьдесят пять лет без лифта это было против всех законов»), «решил написать ей стишок Виктора Гюго – начинался он с… "субхан ад даим ла язуль", что означает "только Предвечный никогда не кончается"». Более того, мосье Хамиль и самого Момо начинает называть малышом Виктором: «Ты не такой ребенок, как другие, малыш Виктор. Я всегда это знал».
Физическая беспомощность старика Хамиля, как, впрочем, и мадам Розы, ассоциируется с традиционными рассказами о святых и старцах, «которые были почти что "детьми", так что их ученики должны были не только водить их под руки, но и кормить их и следить за каждым движением. Высшая мудрость часто совпадает с детской беспомощностью и неспособностью ориентироваться в мире, в котором уже ни сердцем, ни душой, ни умом не пребывают» [Горичева 1994: 75]. Ср.: «У арабов к старому человеку, которого скоро не станет, относятся с уважением, и делается это, чтобы добиться благосклонности Бога, а не ради каких-то мелких выгод. Но это все равно грустно, что мосье Хамиля нужно водить, чтобы он отлил». Момо самоотверженно берет на себя заботы о беспомощной, теряющей рассудок мадам Розе, у которой было «столько болезней, что хватило бы на десятерых». Ухаживая за Розой, он познает не только глубину своего чувства к ней, но и силу человеческого со-участия, со-чувствия – на помощь ему приходят многие: и мадам Лола, и мосье Валумба, «негр из Камеруна, приехавший во Францию, чтобы подметать ее», и братья мосье Валумбы, и братья Заумы, и наркоман Дылда.
Исключительность Момо была очевидна и для доктора Каца, говорившего, что мальчик «вероятнее всего, будет не похож на других, точь-в-точь, как великий поэт». И еще: «Иногда из таких получаются великие поэты, великие писатели, а иногда. – Он вздохнул. – …А иногда – бунтари». Эта реплика проницательного доктора напрямую соотносится с размышлениями В. Гюго о выросших в нищете мальчишках, их склонности к бунту: «Парижский гамен одновременно почтителен, насмешлив и нагл. <…> Две вещи, которых он, страстно желая, никак не может достигнуть, обрекают его на муки Тантала, – низвергнуть правительство и отдать починить свои штаны. <…> Пути его развития неисповедимы. Вот он играет, согнувшись, в канавке, а вот уже выпрямляет спину, вовлеченный в восстание» [Гюго 1986, т. 1: 454, 455].
Мотив бунтарства в романе Ажара органичен. Его Момо – настоящий гамен. Едва осознав свою обездоленность, Момо начинает бунтовать. Мотивы такого поведения мальчика всегда прозрачны: пусть эксцентричными способами (сознательное испражнение на пол, позже – пробежки между мчащимися автомашинами), но привлечь к себе внимание, заявить во всеуслышание: я есть, я существую, и мне плохо. И вместе с тем заставить других пережить чувство вины, пробудить в них человечность, спрятанную где-то далеко, под спудом души. Бунтарский дух Момо проявляет себя и в его фантазиях (симптоматична, к примеру, его мечта стать террористом, чтобы наказать зло и осчастливить страждущих).
Предсказания доктора Каца и мосье Хамиля вселяли в Момо надежду: «когда я вырасту большой, я тоже напишу отверженных, потому что такое пишут всегда, когда есть что сказать». И что удивительно, избранная Ажаром форма первого лица традиционного нарратива (Момо – и повествователь, и рассказчик, и персонаж) достигает поразительного художественного эффекта: «Жизнь впереди» в силу этого воспринимается как новые «Отверженные», как Книга, рассказанная во исполнение своего обещания Момо – Мухаммедом, ибо ему «есть что сказать».
К. Юнг, анализируя мифы о детстве, указал на удивительный парадокс: ребенок, оставленный на произвол судьбы, окруженный врагами, проявляет чрезмерную силу и выносливость – он ничто, и он же одновременно божествен: ребенок, самое маленькое и смиренное, становится самым великим [Горичева 1994: 75]. Данное архетипическое начало обнаруживается и в образе Момо.
«Сын шлюхи», Момо был воспитан бывшей проституткой мадам Розой, открывшей приют для детей женщин ее профессии. «Сын шлюхи» в лексиконе Момо вовсе не ругательство, это осознанный им факт жизни; и то, что женщины зарабатывают «шахной», – это тоже факт, и вовсе не постыдный, поскольку, как говорила мадам Роза, «с Людовика XIV шахна – самое важное во Франции, а проституток, так называются шлюхи, преследуют, потому что порядочные женщины хотят иметь это только для одних себя».
Момо знает, что такое национальные и расовые предубеждения. Однако, выросший в интернациональной среде «отверженных», населяющих «арабскую и еврейскую» часть Парижа (впрочем, здесь, в своеобразном современном гетто, обосновались не только выходцы из стран Ближнего Востока, но и африканцы), он ценит в людях то, что их духовно объединяет, а не то, что делает врагами. Он прочно усвоил уроки человечности доктора Каца, который «был хорошо известен своим христианским милосердием всем евреям и арабам, живущим в окрестностях улицы Биссон», уроки мадам Розы, которая «уважала чужую веру и совсем не была патриоткой, и ей было наплевать, кто араб, кто североафриканец, а кто малиец или еврей, потому что у неё отсутствовали принципы. У каждого народа есть что-то хорошее. И если арабы и евреи квасят друг другу морды, то это вовсе не значит, что они отличаются от других, за исключением, может быть, немцев, просто тут действует братство».
Образы Момо, мадам Розы, мосье Хамиля, доктора Каца, мадам Надин проявляют неприятие Ажаром любых форм расизма, ксенофобии, которые несовместимы с заповедью любви к ближнему, с заветом апостола Павла – «нет ни Еллина, ни Иудея» (Кол. 3, 11). При этом Ажар далек и от космополитизма: мадам Роза сознательно воспитывает Момо арабом, внушает ему, что «читать Коран арабам полезно»; старик Хамиль велит мальчику изучать религию его отцов, не забывать, что у него есть родная страна.
Расизм, ксенофобия, антисемитизм, по Гари, являются не только политической, но и психологической проблемой. На страницах романа писатель неоднократно показывает, насколько живучи в обществе стереотипы этнической предубежденности, как они овладевают сознанием детей и взрослых, нередко коверкают человеческие судьбы. Так, Кадир Юсеф отказывается от сына только потому, что тот «не в хорошем арабском состоянии, а в плохом еврейском». Воспитанники мадам Розы «внимательно разглядывают» двухлетнего Антуана, «настоящего француза, он был один такой, чтобы понять, что в нем особенного». Старик Хамиль с горечью признается Момо, что он «не смог бы жениться на еврейке, даже если бы был способен». Момо глубоко переживает из-за того, что его «молитвы за мадам Розу ей не помогают: молитвы за евреев в мечети не действуют». Момо не любит, когда его называют полным именем: «Мухаммед – это во Франции все равно, что "арабский ублюдок", а когда такое говорят, то зло берет. Мне не стыдно быть арабом, наоборот, но Мухаммед во Франции – значит дворник или чернорабочий. Это даже не то же самое, что алжирец».
Судьба Розы трагична и вместе с тем счастлива: ей удалось выжить в Освенциме. Однако страх, животный, «без причины», укоренился в ней на всю оставшуюся жизнь: «она боялась немцев до потери пульса». Этот страх заставил ее устроить в подвале дома собственную «запасную резиденцию, еврейское логово» – убежище. Для нее лучшее лекарство от депрессии – это портрет Гитлера. В конце жизни судьба наградила ее великой взаимной любовью к Момо.
Гари убежден: «Все ценности цивилизации – женские ценности. <…> Христианство – это женственность, жалость, мягкость, прощение, терпимость, материнство, уважение к слабым. Иисус – это слабость; голос Христа был женским голосом» [Гари 1884: 218]. Тем не менее «церковь потерпела крах с христианством», ибо ограничилась лишь религиозным идеалом, а на практике преподавала уроки силы, обращая в свою веру огнем и мечом, крестовыми походами, идею же братства она использовала в большей степени «ради громких фраз» [Там же].
Многие страницы «Жизни впереди» проникнуты чувством преклонения перед женщиной, ее способностью любить, быть матерью: «Женщинам нужны дети как смысл жизни». Момо возмущается законами природы, которые не позволяют трансвеститу мадам Лоле стать матерью: «не понимаю, почему людей вечно сортируют по всем этим органам и придают им такое значение. Это вопиющая несправедливость, потому что если где и могли быть счастливыми дети, так это там. Но она даже не имела права никого усыновить, потому что перевертыши, они слишком особенные. А этого не прощают». Многие несчастья и болезни, считает Момо, появляются именно в силу отсутствия любви: «Жир, он с того и начинается, что рядом нет никого, кто любил бы вас». Момо мечтает стать «величайшим фараоном и сутинёром на свете», чтобы защитить «старых шлюх», и тогда бы «никто никогда не увидел бы, как старая шлюха, всеми брошенная, льёт слёзы на седьмом этаже без лифта». «Блюментаг, Блюментаг», – шепчет в беспамятстве мадам Роза, и Момо, «единственный араб в мире, который говорит на идиш», понимает: «блюментаг по-еврейски "день цветов", так что это мадам Розе, должно быть, снился ее женский сон. Нет ничего сильнее вот этого самого женского». В этом последнем утверждении голос Момо сливается с голосом Гари.