Зарубежная литература ХХ века. 1940–1990 гг.: учебное пособие
Шрифт:
– Что поделаешь? – тяжело вздохнул начальник. – Ваша невеста, видно, не может сюда пробраться. – Он положил в портфель кусок мяса, заготовленный для завтрашнего обеда.
– Подождите, я с вами, куплю чего-нибудь к ужину. Есть хочется после этого дурацкого дня. – Мы вышли, захлопнув калитку.
Немецкий трактор, загораживая пролет улицы, пыхтел и дымился. Прохожие собирались на тротуаре и смотрели на площадь. Возчик терпеливо ждал, пока освободится проезд.
Сумерки сгущались. За черной полосой поля, над серебристой лентой реки каменный мост дугой выгибался на фоне неба. На том берегу черная громада города погружалась в вязкую темноту. Высокие столбы прожекторов взметались ввысь ртутными лучами света, перечеркивали небо, словно руки марионеток, и, беспомощно опадая, ложились на землю. Мир суживался на мгновение до размеров одной улицы, пульсирующей, как вскрытая рана.
С грохотом, с зажженными фарами, подпрыгивая на ухабах, один за другим катились по мостовой набитые людьми грузовики. Человеческие лица, белые, словно обвалянные в муке, высовывались из-под брезента и тут же, как ветром сдутые, исчезали в темноте. Мотоциклы с солдатами в касках выскакивали из-под виадука и, хлопая крыльями тени, словно чудовищные бабочки, с грохотом мчались вслед за машинами. На улице стояла удушливая вонь выхлопных газов. Колонна шла к мосту.
– Около церкви переловили, – сказал лавочник за моей спиной, положив мне на плечи свои тяжелые ручищи. От него разило винным перегаром и махоркой. – Гады, ни дна им, ни покрышки!
– Да, взялись за нас, – сказал угрюмо дежурный полицай. Он снял фуражку и вытер лоб рукавом. Красная полоса от фуражки на лысом черепе бледнела на морозе. – Уж это точно, – добавил он сквозь зубы.
– Еврейка, что, съехала от вас? – шепнул конфиденциально лавочник. – Так быстро?
– Перебралась в другое место.
– А что с квартирой? – лавочник, обеспокоенный, наклонился к моему уху. – Я же договорился с людьми. Начальник обещал сегодня дать задаток.
– Вот и ищите начальника, – буркнул я нетерпеливо и сбросил с плеч его лапы.
– Простите, – шепнул лавочник. Свет фары ударил ему в лицо, и он зажмурился. Затем луч скользнул дальше, в улицу, лицо лавочника окутал мрак.
– Она поехала обратно в гетто. Там у нее дочь, которая уже не может выбраться.
– И правильно, – убежденно сказал лавочник. – По крайней мере, умрут вместе, как люди. – Он тяжело вздохнул и стал смотреть на колонну.
У поворота на бульвар образовалась пробка. Колонна остановилась, грузовики приблизились друг к другу. Послышались гортанные окрики. Мотоциклы выкатились из-за машин, осветив фарами мостовую, трамваи, тротуар и молчаливую толпу. Лучи скользнули по человеческим лицам, как по выбеленным костям; заглянули в черные, слепые окна квартир, выхватили светящуюся зелеными лампионами остановленную на полутакте карусель с покачивающимися на тросах пестрыми лошадками, лебедями с мягко выгнутыми шеями, деревянными автомобилями, велосипедами; прощупали площадку с лошадьми; коснулись шатра зоопарка с крокодилом, волком и верблюдом; исследовали внутренность трамваев, стоявших с выключенным светом, дернулись влево и вправо, как голова рассерженной гадюки, вернулись к людям, еще раз осветили глаза и направились в сторону машин.
Лицо Марии под широкими полями черной шляпы было белым, как известь. Мертвенно-бледные, меловые ладони она лихорадочным прощальным жестом прижала к груди. Мария стояла на грузовике, зажатая со всех сторон людьми, вплотную с жандармами. И напряженно смотрела мне в лицо, как слепая, прямо на фару. Пошевелила губами, будто собираясь крикнуть. Пошатнулась и чуть не упала. Машина задрожала, затарахтела и внезапно двинулась. Я стоял, совершенно не зная, что делать.
Потом я узнал, что Марию как арийско-семитскую Mischling вывезли с эшелоном евреев в печально знаменитый лагерь на побережье, умертвили в газовой камере, а тело ее, вероятно, пошло на мыло.
(Пер. с пол. Е. Гессен)
Цит. по: Боровский Т. Прощание с Марией; Рассказы. М.: Худож. лит., 1989.
Пер Фабиан Лагерквист
ВАРАВВА
Фрагменты
Варавва даже сам удивлялся, почему он застрял в Иерусалиме, где делать ему нечего. Он слонялся по улицам без всякого проку. А ведь в горах, наверное, ждали его, не понимали, куда он подевался. Зачем он остался в городе? Варавва и сам не знал.
Тостуха сперва подумала, что это из-за нее, но скоро она поняла свою ошибку. Ей было немного обидно, но – господи! – мужчины, они все неблагодарные, их нельзя баловать, а она спала с ним каждую ночь, и ей это нравилось. Хорошо, когда рядом с тобой лежит настоящий мужчина, с которым приятно потешиться. А в Варавве что еще хорошо: пусть ему на тебя наплевать, но ему же на всех наплевать – это уж точно. Ему никто не нужен. И всегда так было. А в общем, ей даже нравилось, что ему на нее наплевать. Ну, то есть, когда они любились. После-то ей горько бывало, случалось всплакнуть. Да ведь и это неплохо. И даже сладко, если подумать. Толстуха имела большой опыт в любви и не презирала ее ни в каких видах.
Но почему он ошивался в Иерусалиме – этого она не могла взять в толк. И где он пропадал целыми днями, чем занимался? Ведь он не из тех лоботрясов, которым бы только шляться по улицам, он человек, привычный к жизни трудной, опасной. На него непохоже эдак болтаться без дела.
Нет, он стал на себя непохож с тех пор, как это случилось, – с тех пор, как его чуть не распяли. Будто всё не свыкнется с тем, что его взяли да и отпустили, – так сказала себе толстуха, лежа на припеке, сложив на толстом животе руки. И она расхохоталась.
Время от времени Варавва набредал на последователей того распятого равви. Никто бы не мог сказать про Варавву, будто он очень об этом старается, просто они попадались ему на торжищах, на улицах, и, когда он их встречал, он с удовольствием останавливался с ними поболтать, и он расспрашивал их про того распятого и про странное это учение, в котором он никак не мог разобраться. Любить друг друга?.. На дворцовую площадь он не ходил и на соседние богатые улицы тоже, а бродил по закоулкам нижнего города, где ремесленники сидят и работают по своим лавчонкам да выкликают товар разносчики. Среди этих простых людей было много верующих, и они куда больше нравились Варавве, чем те, кого увидишь под колоннадой. Он кое-что узнал про странные их понятия, но не мог в них разобраться. Может, потому, что они очень глупо все объясняли.
Например, они свято верили, что их Учитель воскрес из мертвых и скоро объявится во главе небесного воинства и утвердит на земле свое царство. И все повторяли одно, видно, их так научили. Но вот в том, что он Сын Божий, не все они были убеждены. Некоторые считали, что как-то это странно: ведь они сами его видели, слышали, даже разговаривали с ним. А один даже сшил ему пару сандалий, и снимал мерку, и вообще. Нет, как-то не верится. А другие говорили, что все равно он Сын Божий и будет сидеть на облаке рядом с Отцом. Но сперва еще рухнет этот грешный, негожий мир.
Но что за чудные люди?
Они замечали, что Варавва ни во что такое не верит, и относились к нему с опаской. Иные явно держались с ним начеку, и почти все давали понять, что не очень-то рады Варавве. Варавва к такому отношению привык, но, странно, сейчас оно его задевало, чего прежде с ним не случалось. Люди вечно давали ему понять, что он им не нужен, старались держаться от Вараввы подальше. Может, это из-за его внешности, может, из-за ножевой раны под глазом, никто ведь не знал, откуда она у него, может, это из-за глаз, которые так глубоко запали, что их никто не мог разглядеть. Варавва все это прекрасно знал, но какое ему дело, что про него думают люди: он просто не замечал их отношения.