ЖАНРЫ

Зарубежная литература ХХ века. 1940–1990 гг.: учебное пособие
Шрифт:

В «Чуме» ответ на этот вопрос звучит так: «Микроб – это дело природы. Все же другое: здоровье, неподкупность, чистота помыслов, если хотите, – это результат воли, которая в своем движении не знает остановок. Честный человек – это тот, кто никого не заражает, кто не позволяет себе ни на миг расслабиться. А для этого требуется столько воли и напряжения!» В другом месте Камю определяет абсурд как «грех в отсутствии Бога». Стоило ли так иронизировать по поводу всевозможных религий и иррациональных сил, чтобы ввести (и какой ценой!) в мир, лишенный какого бы то ни было значения, это смутное понятие о природе, противостоящей природе, о бытии, для которого его собственное бытие является неизлечимой болезнью? <…> Берегитесь иррационального – оно вновь набирает силу! Что касается жизни, мы готовы говорить здесь о поражении абсурдистского позитивизма и о возращении его основных антиподов, имеющих с ним одну и ту же цель, то есть абстрактных сил, охваченных бредом неискоренимого отчаяния. Воля начинается с желания господствовать – как над жизнью, так и над разумом. Камю отходит здесь от раннего Мальро и его героев, для которых признание абсурда было очевидной сдачей позиций перед пьянящей и неистовствующей жизнью; отойдя от Мальро, он оказывается ближе к Жиду и Сартру. Для них (подробно останавливаться на этом сейчас было бы некстати) признать безрассудство мира означало прежде всего устранить некоторые ограничения (что не помешает им позже признать другие ограничения), расширить человеческую свободу, которой надлежит действовать в условиях, когда заблокированы все возможности и когда господствует имморализм. Полное подчинение бесформенной Вселенной. Для Камю отныне на пороге мира, который говорит «нет», стоит мир абсурда: человек абсурда – это человек, говорящий сначала «нет», и только потом – «да», когда шаг за шагом он постигает то, с чем соглашается! Абсурдный человек – человек не свободный, находящийся в осаде. Он не в состоянии прорвать эту осаду. У него нет будущего. Оран, замурованный в крепостных стенах, лицом к лицу со смертельной опасностью, отбивающий нападки своих сограждан, безнадежно отрезанных от мира и друг друга, пишущих письма, на которые никто никогда не получит ответа, «ведущих беседы со стенами», – таков удел человеческий. Оран – это не только город и его жители; это и молчаливые старики у гроба матери Мерсо, похожие на бессловесных и безликих судей; это и ритуал правосудия, и свидетели, которые вопреки своим намерениям буквально предадут его; это и безумие Калигулы, которое овладевает им до такой степени, что он гибнет; таков удел пленника – жить вне общества и без будущего. И каковы бы ни были обстоятельства, какие усилия мы бы ни прилагали, чтобы вырваться из них, все равно «выхода нет». Неизбежная судьба перемалывает нас своими безотказно действующими жерновами! Как у Кафки, судьба – это бесконечно длящаяся судебная тяжба, которую затеял против нас мир: люди больны чумой, больны потому, что они все – люди, и за это они не несут личной ответственности; все они – осужденные, которых ждет либо смертный приговор, либо оправдание?! Осужденный, посторонний («Я чужд самому себе и этому миру») – все, как у Кафки в его «Замке» или «Процессе», только теперь мир еще более враждебен и неумолим. У Кафки человек тоже находится в заточении, но его плен – это плен бесконечности. Судебный трибунал в «Процессе», хозяин в «Замке», Китайская стена – все подавляет своим могуществом, но стоит сдаться на милость победителям, как тут же возникают надежда, свобода, вера, наконец, как бы непрочны они ни были. У Камю каждый из нас окружен стеной. Путешественник из «Недоразумения» не осознает той силы, которая движет им и приводит к трагической развязке. Речь идет не о какой-то далекой метафизической силе: власть эта исходит от самых близких существ, от тех, чье кровное родство, общие воспоминания и инстинкты должны были бы остановить преступный замысел. Более того, когда эти тайные силы за миг до свершения преступления вынуждают мать и сестру Путешественника заколебаться, зовут удержаться от злодеяния, то от самой судьбы, как если бы она родилась в их сердцах, исходят слова, которые звучат как смертный приговор: «Как раз сейчас и восторжествовал порядок. – Какой порядок? – Тот, в котором никогда ни до кого нет дела». Точно так же Мерсо во время судебного разбирательства слышит голоса судей, свидетелей, присяжных заседателей как бы во сне: все говорят о нем такие странные вещи, что ему кажется, будто судят кого-то другого. В этом мире одиночества каждый чувствует, как расточается его существование. Мерсо был как в тумане: он находил справедливыми и доводы прокурора, и доводы адвоката, но все это не имело для него никакого значения; ему больше досаждала жара, на него накатывалась скука, и в конечном итоге он засомневался в причинах, которые привели его к преступлению, и в чувствах, которые он испытывал, совершая его. Совсем не так, как у Ницше. Все эти персонажи, как кажется, оглушены и сражены необходимостью, идущей от мира, а вовсе не наслаждаются свободой, полученной благодаря ниспровержению морали, религии и представлений о мироздании. Смерть Бога возвестила не весну человечества, а наступление эры мрачного, трагического одиночества. Не только разуму, но и самой жизни не нашлось места в романтических откровениях. Охваченная этими горькими ощущениями плоть взывает о помощи.

(Пер. И. С. Вдовиной)

Мунье Э. Надежда отчаявшихся // Сумерки богов. М.: Политиздат, 1989. С. 80–84.

ТЕМЫ ДЛЯ РЕФЕРАТОВ И ДОКЛАДОВ

1. Творческая история романа А. Камю «Чума».

2. Библейские мотивы в романе.

3. Философия гуманизма в творчестве Ф. М. Достоевского и А. Камю.

Рекомендуемая литература

Тексты

Камю А. Избранное: сборник / Сост. и предисл. С. Великовского. М.: Радуга, 1989.

Камю А. Чума. М.: Азбука-классика, 2004.

Камю А. Творчество и свобода: сборник / Сост. и предисл. К. Долгова. М.: Радуга, 1990.

Критические работы

Великовский С. И. В поисках утраченного смысла. М.: Художественная литература, 1979.

Великовский С. И. Грани «несчастного сознания»: Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю. М.: Искусство, 1973.

Долгов К. М. От Киркегора до Камю. Философия. Эстетика. Культура. М.: Искусство, 1990.

Ерофеев В. Мысли о Камю // [Электронный ресурс]: Журнал самиздат. Victor Vladimirovich Erofeev: Free for Everyone / Режим доступа: http://zhurnal.lib.ru/v/victor_v_e/mysli_o_kamju.shtml.

Мунье Э. Надежда отчаявшихся / Пер. и примеч. И. С. Вдовиной. М.: Искусство, 1995.

Фокин С. Альбер Камю. Роман. Философия. Жизнь. СПб.: Алетейя, 1999.

Дополнительная литература

Викторович В. А. Понятие мотива в литературоведческих исследованиях. – Горький, 1975. Ерофеев В. В. В лабиринте проклятых вопросов: Эссе. М.: Союз фотохудожников России, 1996. Карякин Ю. Ф. Достоевский и канун XXI века. М.: Советский писатель, 1989.

Тема 3

Новеллистика Тадеуша Боровского и Зофьи Налковской

(Практическое занятие)

Поэтика, способная выразить фундаментальные и глубинные смыслы бытия, в том числе «сверх-смыслы» (К. Ясперс) экзистенциального (собственно человеческого) существования в мире, является поэтикой онтологической. Если рассматривать польскую литературу первых послевоенных лет в этом аспекте, то обнаружится, что в данный период почти одновременно появляются художественные тексты, относящиеся к единому онтологическому смысловому пространству. Написанные разными авторами, они тем не менее в равной мере сосредоточены на проблемах экзистенциального сознания, которое «рассматривает человека, существующего на уровне его первичных реакций, определяющего свои онтологические, психические, метафизические пределы» [Заманская 2002: 32].

Представляется, что в польской литературе наиболее полно экзистенциальное мировидение приобрело очертания новой концепции человека и мира, оформилось в завершенную эстетическую систему в творчестве Т. Боровского (Tadeusz Borowski, 1922–1951) и Т. Ружевича (Tadeusz R'ozewicz – р. 1921), принадлежащих к поколению, которое в Польше именуют поколением «уцелевших», «зараженных смертью», «искалеченных». Во второй половине 1940-х годов экзистенциальные параметры становятся определяющими и для художественного мышления З. Налковской (Zofia Nalkowska, 1884–1954). Уже зрелый, сложившийся художник, признанный мастер психологической прозы, в своей первой послевоенной книге – сборнике «Медальоны» (1946) – она решительно отказывается от традиционных моделей и средств художественного выражения.

Публикация произведений Налковской, Боровского, Ружевича началась в период, когда «книжного» экзистенциализма в Польше еще не существовало. Импульсом к постановке проблем, носивших ярко выраженный экзистенциальный характер, созвучный мироощущению К. Ясперса, Г. Марселя, Ж.-П. Сартра, А. Камю, послужили для писателей не книжные источники, а опыт Второй мировой войны. Пережитая трагедия отражалась ими с позиции экзистенциального сознания; антивоенный пафос перерастал в пафос экзистенциальный, акцент ставился на конкретной личности человека, на свободе его выбора в мире, в котором Бог «отсутствует», на возможности человека быть собой (подлинная экзистенция) или не быть собой (неподлинная экзистенция) [3] .

3

Философы-экзистенциалисты понимают существование как «особый модус бытия человека, где и подлинная и неподлинная экзистенция открыты ему как потенциальности, как возможные детерминации его собственного бытия» [Коплстон 2002: 171].

Проблемы, затрагивающие онтологические, экзистенциальные сферы бытия, составляют содержание подтекста «Медальонов» – книги, «выражавшей удивление, что это люди людям уготовили такую судьбу» [Nalkowska 1956: 770]. Книга, «родившаяся из тяжелейших переживаний» [Nalkowska 1957: 513], создавалась писательницей на основе опыта, приобретенного во время работы в Комиссии по расследованию фашистских преступлений. Своим рассказам Налковская придает форму художественного документа. В основе ее текстов, лаконичных и емких по содержанию, лежат факты, изложенные свидетелями и жертвами недавних событий, людьми простыми, которым, по словам К. Выки, «ни права истории, ни метафизика не объясняют ничего из пережитого кошмара, потому что не вмещаются в их познание мира» [Wyka 1974: 214]. Для автора «Медальонов» очень важно, чтобы говорили их голоса, их память.

К. Выка дал очень проницательное определение рассказанным в «Медальонах» историям, назвав их «тихой исповедью».

Исповедальное начало, присутствующее в воспоминаниях тех, кто уцелел в недавней катастрофе, подтверждается непроизвольными жестами и мимикой говорящих, искренностью их интонации. Автором акцентируются внешние детали, которые помогают передать ретроспективную динамику мысли. В конечном итоге Налковской, по словам Х. Заворской, удается «дать не сухие знания, а сделать личным переживанием знание об "эпохе печей"» [Zaworska 1969: 30].

Героиня рассказа «Дно», собираясь рассказать о пережитом, испытывает минутное замешательство: «– С чего начать? – на минуту она задумывается. – Сама не знаю. <…> Она пережила такое, чему никто бы не поверил. Она и сама бы не поверила, если б не знала, что это было» [4] . Ей тяжело вспоминать, но все же она «говорит приглушенным голосом, и слова сами слетают с ее губ, частые и грустные», иногда «умолкает в нерешительности»: есть что-то настолько страшное, о чем говорить она не может; тогда «только едва заметная морщинка появляется на ее гладком лбу – от этого взгляда в прошлое». Мучили ее? Она задумывается: нет, «но били сильно», «дубинкой отбили все пальцы – вот и сейчас видно». По сравнению с тем, что она видела, что пришлось испытать другим, это, с ее точки зрения, нельзя назвать истинными муками.

4

Тексты произведений из сборника З. Налковской «Медальоны» (пер. с пол. Г. Языковой) цитируются по изданию: Налковская З. Избранное. М.: Художественная литература, 1979.

Поделиться с друзьями: