Заря над Уссури
Шрифт:
Точно стрела, сорвавшаяся с тугого лука, вырвалась из шеренги бабка Палага. Суровая прямая старуха бобылка, у которой калмыковцы убили единственного сына, была вне себя. Засунув в глубокий, почти в пол-аршина, карман неизменную трубку-носогрейку, Палага приблизилась к капитану, задрала кверху вечную юбку из синей китайской дабы.
— Отпусти старика, ваше высокоблагородие! Отпусти, не мучь безобидного. Бей, бей нещадно мою старую задницу, если тебе не совестно!.. Да нет! Где у тебя совесть! А деда не трожьте… Он — наша совесть. Совесть! Безобразные, бесстыжие твои глаза, понимаешь ты это слово — совесть?
Хрипло захохотав, капитан приказал калмыковцам:
— Дать ей двадцать нагаек! Прыткая старушенция, охочая до плетки. Отсыпьте, не жалейте, раз ей так хочется. Первый десяток с потягом. Стерлядь с Волги!..
Калмыковцы, отпуская непристойные шуточки, сорвали с бабки Палаги синюю юбку, бросили старуху вниз лицом на деревянную скамью.
— Раз! Два! Три! — считал капитан. — Посильнее, Аксенов! Мажешь? Мажешь, мерзавец! Я за тобой это не первый раз замечаю… Ожги ее, с потягом, с потягом. А ну? Молчит?..
Нагайки свистели в воздухе. Кровь проступила через холщовую исподнюю рубаху.
Бабка Палага молчала. После каждого удара нагайки конвульсивно содрогались грузные бедра, сучили по скамье стариковски отечные толстые ноги с вздувшимися, как веревки, синими венами.
— Молчит, злыдня? Ну и народец! — растерянно проговорил Верховский. Вскипел неукротимым бешенством, раздраженно бросил: — Еще десяток. Горяченьких…
Бабка Палага приподняла со скамьи сине-багровое, опухшее от натуги, потное лицо, прохрипела:
— Эй ты, клятый!.. Клятый! Бей, еще бей! Только отпусти безобидного…
Сконфуженные своей черной работой, калмыковцы торопливо, нехотя отхлестали третий десяток.
— Поднять ее.
Казаки подняли и посадили старуху на скамью.
Варвара вышла из рядов, накинула на Палагу юбку, потом, обняв за плечи, приподняла ее со скамьи. Ноги не держали Никанорову заступницу; она пошатывалась словно пьяная. Иссиня-черные с проседью волосы выбились из-под платка, рассыпались по плечам. Но на багровом лице, готовом лопнуть от прихлынувшей крови, сверкала победоносная улыбка.
— Сподобилась перед кончиной подвига мирского! Защитила безобидного, — сказала старуха, облизнув насквозь прокушенные губы. — Пойдем, Никанор Ильич!
Она шагнула к Костину.
— Обожди, прыткая! — стегнул ее злой, как удар нагайки, голос капитана. — Десять нагаек ты получила за себя, десять за заступу — не совалась бы не в свое дело, старая хрычовка. А последние десять за то, что упряма: в кровь искусала губы, а не крикнула. Теперь старик свое получит. Кладите его. Я думал, он и его сноха рехнулись, и отступился было от них, а они как огурчики свежие. Старика на лавку! Гордыня! «Отец пальцем не тронул, век прожил небитый…» Будет всенародно поротый. Дать тридцать плетей!
Бабка Палага, с выкатившимися из орбит глазами, захрипела, ринулась на офицера, вцепилась в него.
— Братоубийца окаянный! Что ты делаешь?
— Прочь руки! Еще плетей хочется?
— Клятый! Черная душа… Убьешь старика. Смотри — в чем у него душа держится? Ведь ты меня за него бил. Я на себя его вину взяла… Чтоб глаза твои бесстыжие лопнули! Разве ты человек? Кровопивец!
— Тебя, старая, хорошо еще ноги держат? Прогнать ее карьером по площади. Пять раз туда и обратно. Авось угомонится, старая хрычовка, поклонится нам, попляшет, а то гордыня ее обуяла.
Два молодых казака нерешительно переглянулись.
— Исполнять мое приказание, остолопы, — рявкнул Верховский, — а то я и вас перестреляю! Аксенов! Ты у меня на заметке, слюнтяй!
Бабка Палага, подгоняемая нагайками, побежала вдоль площади, тяжело переступая отечными ногами.
— Карьером! Карьером ее, старую каргу! Подгоняй! Подгоняй! Подгоняй, Аксенов! Улю-лю ее! Улю-лю!
Верховский повернулся к старику Костину, на которого уже сыпались удары.
Аксенов заметил, что капитан Верховский перестал следить за тяжелым, спотыкающимся бегом старухи, и остановил ее:
— Хватит, старая! Юркни скореичка в толпу, отдышись, а то конец тебе…
Палага нырнула в толпу, под защиту Варвары, которая сняла с себя белый головной платок и вытерла горючий пот с лица старушки.
— Не говорите вы больше с ним, бабушка, — чего с каменной стеной беседу вести?
Старик Никанор не издал во время порки ни одного крика, будто палачи терзали не его дряхлое, тщедушное тело, а кого-то постороннего. Положив на скамью седую непокорную голову, он лежал под ударами неподвижно, не содрогаясь, даже инстинктивно не подтягивая жестоко избиваемое тело.
— Молчит?.. Я этого ждал… — тяжело вздохнул капитан и разжал туго стянутую в кулак руку.
Никанор встал после истязания, молча натянул штаны, молча, не повернув головы в сторону пристально наблюдавшего за ним офицера, пошел в шеренгу. Сухонький, грозный, он встал около Варвары.
— Как с гуся вода? Врешь, старик, тебя много били. Ты привычный к оплеухам и кнуту… — попробовал посмеяться капитан, но умолк — не встретил сочувствия даже у своих подручных.
— Жди себе смерти, ирод, — сказал старик Костин. — Будь ты трижды навеки проклят… сума переметная, предатель…
— Отпустить всех по домам! — неожиданно приказал Верховский, сделав вид, что не слышит его слов.
Стон избавления прошел по толпе, стремглав бросившейся с площади.
Варвара взяла под руки Никанора Ильича и едва живую бабку Палагу и повела их домой. Взглянув на труп внука, старик Костин подбежал к божнице.
— Бог меня покарал за гордыню! Хвалился: «Небитый помру, пальцем не тронутый…» Не заносись высоко, умнее господа бога не будь, старый дурак!
— Больно, батюшка? — участливо спросила Варвара.
— Больно! Спасибо Онуфревне, отводила от меня плетку, — ответил свекор. — Я ей шепнул: «Не жди меня сейчас, Марфа. Днем я под святыми иконами лежал, а все жив. Придется потрудиться для мира: видать, смерть моя не угодна всевышнему…»
— Садитесь, бабушка Палага, — предложила Варвара табуретку старухе.
Непрощающими, суровыми глазами смотрела Палага на мертвого ребенка. Несколько дней назад она приняла его — живого, трепетного.
«Парнишка, которому жить бы да жить сто лет, бездыханный лежит на столе по недоброй воле врагов. Эх!..»