Заря над Уссури
Шрифт:
Уссури! Солнце!
Уссури полноводна, широка, вольна!
Палящие лучи буйствующего солнца падают на водную рябь и разбиваются на миллионы маленьких сверкающих солнц. По-над берегом в солнечном сиянии купаются стаи серебряных стрекоз; под щебет птиц и неустанную, немолчную песню — стрекотанье кузнечиков — как-то особенно звенит и струится далекая песня косцов. Пьяно и пряно пахнет свежескошенная трава, сладко убаюкивает тихий плеск волны, ластящейся к прибрежному золотому песку.
— Смотри, Граша! Уснула дочка.
— Напрыгалась, коза… Брось-ка под куст одеяло, а то ей голову напечет…
В сладкой, неодолимой дреме несказанно хорошо почувствовать на щеке пылающие мамкины губы, утонуть-исчезнуть в счастливой детской грезе.
…Зима. В избе тепло, пахнет свежевыпеченным хлебом. Отец строит Лерке домик из карт. От радостного смеха зашатался — хлоп! — упал карточный дом. Не печаль, у отца готова новая забава!
— Давай-ка пузыри пускать!
Огромный пузырь колышется, надуваясь воздухом, переливается всеми цветами радуги — красным, фиолетовым, зеленым, — и отражаются в нем зеркало на стене, лавка, печь, отец и маманя, старенькая бабушка Палага с трубкой в руках.
Тятька осторожно, быстрым движением отрывает пузырь от соломинки, дует на него снизу, и пузырь летит вверх, а Лерка прыгает, топает ногами от восторга. Пузырь лопается, и ничего от него не остается, кроме нескольких капелек, упавших Лерке на нос. Весело! И здесь любовно и тепло следят за ней и тятькой мамины синие глаза. Хорошо Лерке под теплым родительским крылом! Вот только баба Палага ворчит, пьет черный, как деготь, чай, курит гольдскую трубку и кашляет-каркает:
— Балуете ее, потом она вам на шею сядет! Привыкнет жить как у Христа за пазухой…
Вот тебе и у Христа за пазухой!
Маманя слегла сразу. А в то утро Лерку разбудил голос крестной матери:
— Надо бы ее поить беспрестанно — кровь смачивать…
Лерка открыла глаза. Наро-оду! Маманя спит. Тихо-тихо спит, а сама улыбается. Мать закрыли до подбородка белым полотном. Как она крепко спит, не стонет больше.
— Проснулась, сиротинка горькая? Разнесчастная ты моя крестница! — запричитала Марья Порфирьевна, склонившись над Леркой.
— Пусти, кресненька, к мамане хочу.
— Умерла твоя маманя. Умерла!
Леркино сердце падает вниз. «Умерла!» Словно издалека, как через подушку, положенную на ухо, доходят причитания крестной:
— Гранюшка! На кого ты сиротами дочку свою утробную оставила и мужа, ясна сокола?.. И когда я в девках жила сладко, и когда замужем жила натужно, и когда была во вдовьей беде, словно по горло в воде, ты была мне единственным светом в оконце!.. Ох, Граня, подружка моя разлюбезная, на кого ты нас оставила?
— Будя, будя, кума Марья! Душу ты мне вымотала криком своим, и так сердце кровью запеклось…
Тятя! Голос у тятьки чужой, хриплый. Ворот на груди разорван, волосы, всегда гладко причесанные под кружало, растрепаны.
Увидел Лерку и сразу, как дерево в лесу подрубленное, рухнул на скамью, закрыл лицо руками.
— Что с ним будет? С ума, поди, Михайла свихнется. Скучает как, страсти!
Почему крестная, как увидит ее, суровит брови, хмурится? Почему Димка надулся и молчит? Ни разу не залепил в спину снежным комом и рассматривает ее, как чужую. Ничего не понимает Лерка. Разбежавшись, она толкает Димку в спину. Он кубарем катится с горы, но не дает ей сдачи, а, заложив руки в карманы, цедит сквозь зубы:
— Думаешь, я трушу? Так бы саданул — одна голова в снегу торчала. Мать тебя бить не велела: ты сирота, У тебя мачеха будет. Утром маманя разливалась: «Родная матушка — лето красное, мать-мачеха — зима лютая…»
— Какая мачеха? — больно ёкает Леркино сердце.
— Наська Славянкина. Рябая. Маманя говорит: «Наська с норовом девка, изозлилась в беззамужье-то, будет щипать крестницу…»
Лерка отворачивается от Димки и бредет к крестной.
У Марьи Порфирьевны базар.
— И на что польстился, не пойму, бабоньки! Мужик статный, ловкий, красивый. Работяга! И что с ним попритчилось? Сваха Мироновна — ведунья, она и наколдовала любовь. Чем Настёнка прельстить могла? Ни красоты, ни ума…
Порфирьевна сердится, из себя выходит. Прижала к себе Лерку, гладит шершавой ладонью, причитает:
— Свахино дело! Недаром длинноносая забегала то к Михайле, то к Насте. На такого красавца и такую паскудную девку-засиделку! У иной-то оспа как оспа, бог любя соломинкой тыкал, а у этой, видать, черт всем снопом…
Бабы смеются: острый, как бритва, язык у Порфирьевны.
— Мужик он тихий, смирный, возьмет его Настька в руки. Свои ребята пойдут, заклюет она Лерку.
«Заклюет она Лерку»… Пылкое воображение девочки уже воскресило картину драки петухов. Боевой соседский петух клевал, ожесточенно долбил и рвал крепким, как каменный молоток, клювом своего слабого противника. Деденька прыгал вокруг обезумевших от ярости, залитых кровью драчунов и кричал:
— Заклюет! Заклюет ведь он его, паршивец!..
Заклюет ее Настька!..
Сладко-сладко спит Лерка, пригревшись на печи после беготни на морозном воздухе. Открыла глаза. Над нею склонился тятька. Брови нахмурены, чуб спустился на лоб.
— До чего ты на мать схожа! — стоном вырывается у Михайлы.
— А-а? — спросонья тянет Лерка. — Откуда ты ночью взялся? Не плачь, тятя, а то и я заплачу!
— Доченька, ты маманю хочешь? — опасливо спрашивает Михайла.
Не поняла Лерка отцовского вопроса, вспомнила кроткий, нежный голос матери, ласкающее прикосновение ее верных рук; выдохнула тоскливо:
— Хочу маманю, тятя. Шибко хочу!
Отец застонал:
— Дочушка…
Не сомкнув глаз, до утра просидел Михайла на лавке: то ли решал важное, то ли просто томился…
Свадьбу справляли шумно, пьяно, бестолково. Галдели подвыпившие гости, кричали: «Горько!» Высокая, под стать Михайле, «молодая» — крепкая некрасивая девушка Настя — ног под собой не чуяла от счастья. Невеселый Михайла с опаской косился на пылавшее рябое лицо новой жены.
Лерка, прижавшись к крестной, дрожала мелко, как в ознобе. Марья Порфирьевна потиху лила слезы, шептала:
— Граня… Грашенька…
Гости пили водку, танцевали под ухающую, развеселившуюся гармонь.
Разошлись на рассвете. Последней ушла довольная сваха. Еле стоя на ногах — сваху потчевали больше других, — она обнимала молодую, хохотала задорно, пела-выводила, как иерихонская труба:
Ах, Настасья, ты, Настасья! Открывай-ка ворота…Первые дни счастливая молодуха не замечала Лерки. Но вскоре молчаливый ужас в глазах падчерицы стал ее раздражать.