Заря над Уссури
Шрифт:
Подталкивает Машенька, рачительная хозяюшка, дядю Петю локотком, умиляется:
— Смотри, Петяня, все утиное стадечко пошло по двору. Так бы и не уходила, все на них смотрела. Идут жирные, как колобочки, с боку на бок переваливаются. Павы-барыни! Гляньте, мол, какая мы птица красивая, приятная. А селезень? Видишь, как он вышагивает, красавчик мой?
«Хозяйка, хозяйка Марьюшка. Любит, чтобы было у нее в доме густо, чтобы гудом гудел птицей и скотом двор. Мне это тоже по нраву. Бережливость-то, говорят старики, спорее барышей. С одного слова понимаем с супружницей друг друга. Ждем мы вскорости с Марьюшкой прибавления семейства. Исхудала только в щепочку желанная ясочка. Трудно носит младенца Марьюшка. Жена. Собственная. Сынка бы мне для продолжения роду. Каменьями драгоценными засыплю. Озолочу».
Спешит, спешит удалой Соловей-разбойник поделиться с женушкой радостью о большой удаче, о новом крепком достатке. Сердце нежно прильнуло к Марьюшке. «К дому она больно хорошо пришлась: рьяная хозяйка, веселая, улыбчивая подруга».
Померла вторая жена у дяди Пети — народ судачил: «Вот и вторую жену доходил». А того и не ведают, сколько горя горького хватил дядя Петя со своими семейными. Сотни раз требовательно допрашивал бога, за что немилостив к нему? За что такая тяжкая напасть — не живут на свете близкие, самые кровные?
В жены брал лучших девок в ближайших селах. Кто откажет головастому человеку, богатею, владетелю несметной казны? Брал ладных, сытеньких, гладеньких, в своем вкусе. А через несколько лет у молодой и следа не остается ни от красоты, ни от здоровья. Вянут и никнут, как одинокие, тонкие былинки в засуху. Женам ли не сытая еда у дяди Пети? Женам ли не сладкое питье, не перины мягкие, пуховые, одеяла атласные? Ничего не жалел для жен дядя Петя, а они чахли, чахли и сходили в могилу. И дети не жили у любвеобильного, жаждущего потомства дяди Пети. Рождалось дитё слабое, синее, как будто бы его родимчик еще во чреве матери хватил. Покуксится-покуксится — и готов младенчик… новопреставленный.
Дядя Петя часами простаивал перед образами, освещенными большой рубиновой лампадой, налитой до краев деревянным маслом, посреди которой плавал пробковый поплавок с горящим фитильком.
Невзначай даже с богом торговался-ладился дядя Петя:
— Даруй мне, многогрешному, сына — на церковь пожертвую пять тысяч чистоганом… Даруешь дочь — часовенку поставлю на кладбище…
Прошла осень. Наступила ранняя зима. Выпал первый снежок, а дядя Петя все помалкивал о расчете.
Лерка не осмеливалась его спросить, но со страстным нетерпением ждала, когда наконец дядя Петя расплатится с ней, отдаст обещанную бочку кеты.
Ночью закроет Лерка глаза и видит: вот она стоит, желанная, полная красной рыбы, в почетном углу, чуть ли не около самой божницы.
Однажды не вытерпела Валерия и побежала к дяде Пете. Робко стоя в кухне и ожидая выхода хозяйки, она услышала приглушенный разговор. Тихонько, на цыпочках, подошла к двери и заглянула в столовую.
Лерка увидела в зеркало сидевших на сундуке Марью — жену дяди Пети и ее мать, приехавшую навестить дочь. Приложив ладони к бледным, впавшим щекам красивого лица, потемневшего от беременности, молодая женщина рассказывала:
— Слова я от него плохого не слышу. Все ласково, по-милому: Марьюшка да Марьюшка. Одевает он меня как барыню, кормит и поит чуть не с рук. Все, что душеньке угодно, могу потребовать. Не откажет. Уйдет Петя на село — я жду не дождусь: скорее бы возвращался! Нет его в доме — скучно мне, будто туча небо застила. По-хорошему живем, по дружбе. Только вот сердце у меня болит, ноет, все чего-то пугается. Две жены у него померли. Думается, матушка, мне часто — и я не жилица. Не разродиться мне…
— Ой, что ты, голубонька! — испугалась, руками замахала Марьина мать, побледнев как стена, зашептала моляще: — Зачем такую черную думку носишь? Это у тебя от тяжести. Завсегда бабам невеселые мысли приходят. «Не выживу, не разрожусь…» А ты не думай. Носить надо празднично, весело: дитё будет веселое, смешливое…
— Я ли, маменька, не веселая была, — сказала, вздохнув, Марья, — а тут все об одном, о Пете думаю. Не хочу я его одного, бесприютного, оставлять. Такая жалость берет, никогда я больше не услышу его ласкового слова «Марьюшка»…
— Марьюшка! — вдруг раздался с «парадного» хода голосок дяди Пети. — Где ты, Марьюшка?
Он заглянул к ним, расцвел, как маков цвет, запел:
— С маменькой беседуешь? Милое дело родителей почитать. Выдь ко мне на минуточку в спаленку, Марьюшка…
Молодая женщина тоже расцвела на секунду, переглянулась с матерью и, облизнув пылающие малиновые губы, сказала просительно:
— Не говори ему, маменька, о моих страхах… Запечалится, задумается. Все равно рук не подложит, если помру.
— Иди, иди, Машенька, — потерянным голосом сказала мать. — Какие ты страшные слова говоришь! От тяжести это у тебя, пройдет, — повторяла расстроенная старушка.
Лерка не все поняла из этого разговора, но почему-то ей стало жутко при виде прозрачно-белого, без кровинки, лица Марьи. Пятясь потихоньку, вышла девочка на крыльцо и поспешно побежала домой. «Марья какая худая стала, под глазами кожа черная, как земля», — с острой жалостью думала Лерка.
Дядя Петя позвал для расчета Настю: не с девчонкой же разговор вести. Настя смиренно ждала хозяина на кухне, зачарованно озираясь на полки, богато убранные хозяйственной утварью. Пузатый никелированный кофейник, эмалированные кастрюли, чугунные сковородки всех размеров, какие-то диковинные мешалки.
На поставце гордо возвышался сверкающий никелем ведерный самовар.
«Много добра у дяди Пети. Живет как барин, будто и войны и голода нет. По-городскому живет», — думала Настя, настороженно прислушиваясь: не идет ли хозяин?
Со двора в кухню вошла Марья с подойником из белой жести в руках. Парное молоко, покрытое белой пушистой пеной, чуть не выплескивало через край. Марья, ойкнув, с трудом подняла подойник, поставила его на широкую лавку, стоящую у окна.
— Здравствуй, Настасья! — приветливо кивнула хозяйка. — К моему пришла? Сейчас позову.
Марья вышла из кухни. Настя ошеломленно, будто впервые в жизни видела, смотрела на ведро с молоком. «Куда им столько? Неужто все вылакают вдвоем? Галюшка да Лерушка с коих пор глотка молока не пробовали. Верно, и впрямь люди говорят: „Пустопляс — на овсе, а работный конь — на соломе“, — причитала она мысленно. — Кормят коров, не жалеют, а у коровы молоко на языке…»
В светлую, залитую солнцем кухню вбежал дядя Петя и сейчас же рассыпал свой быстрый говорок:
— А, Настёнка! Здорово живешь, сестрица? От Михайлы весточки так и нет?.. Эх, беда, беда! Получишь, потерпи. Какая война идет! Германцы, говорят, смертоносные газы по окопам нашим пустили. Ско-олько наших солдатиков потравили — никто и сосчитать не может!
Настя всплескивает руками, валится на скамью.
— Мишенька! Разнесчастный мой…
— Не плачь, не взрыдывай загодя, Настёнка, не кличь беду, — суетится около нее дядя Петя. — Вернется твой Михайла. Вон Сеньку Костина освободили вчистую, охромел — и больше всего ничего. Может, и твоего так…