Заря над Уссури
Шрифт:
Чево еще атаман на него так взбеленился? Хорунжий хапал и ртом и задницей, а скрыл суммы, не поделился, как положено, по чинам. Облопался хорунжий, объелся! Веришь ли, Верховский, до чего остервенел Кандауров! Свирепейший, кровожадный мужик. Допрос ведет красных — ажник страшно глядеть: пригнется как-то, скособочится, ноги расставит агромадные, пена у рта. А вот сам-то поверочку не выдюжил, жидок оказался, бланманже! Взяли его под арест, а он ночью вену себе перегрыз — легкой смерти искал. Часовой заметил, остановил самоуправство. Потом стало ему мерещиться, что казненные им люди на него толпой пошли, он от них открещивается, молит о пощаде, трясется, в угол прячется — обезумел. И какое приключенческое дело с ним получилось? И мысли не допускал, не верил, как это его, Кандаурова, могут кокнуть. Посидел в холодной всего сутки — плачет, руки целует, гору золота сулит. Веришь, капитан, на расстрел волоком волокли, как куль с отрубями! Выл, цеплялся, слюни вожжой…
— То-то! — безразлично ввернул капитан. — Жизнь каждому дорога…
— Каждому дорога, говоришь? — переспросил вахмистр. — А я тебе вот какой приключенческий случай приведу. В середине сентября атаман дал мне приказ привести из тюрьмы большого большевика — представителя Чрезвычайного военно-революционного штаба Широкова. Он больной был, еле на ногах стоял, но держался прямо и стойко, орел-мужик! Спрашивает: «Вы меня на расстрел ведете?» — «Нам расстреливать не приказано, отвечаю, а какие там будут распоряжения, нам не известно…»
Усмехнулся он. Повели его по коридору. Он крикнул: «Прощайте, товарищи!» Ну, конечно, получил крепкого тумака по затылку.
Приказ был доставить комиссара к самому атаману. Встрел он его, как подобает встречать советских… «А! Сам Широков! Высший представитель советской власти!» — сказал атаман и шагнул к нему. Одним словом, ты знаешь Ивана Павловича, когда он в исступление и раж войдет…
От Широкова скоро ошметки полетели, а он все стоит на ногах и гордо так, с презрением смотрит на атамана. Молчит. На вопросы отвечать не желает. Глаза как у орла, так и сверлят атамана. Взбеленился Иван Павлович: «Убью!» — кричит. Широков только и успел сказать: «Мы и мертвые сильнее вас. Победа будет за нами!» — атаман ему прямо в глаза пулю — бац!..
— Тише ты! Сдурел? — одернул Замятина перетрухнувший Верховский.
— Труса празднуешь? Ничего там не слышно. Ребята играют, поют…
Затрещала табуретка — встал Верховский.
— Дай-ка я выгляну, нет ли кого на кухне, — сказал он.
Вернулся.
— Нет никого. Ты потише…
— «Трусоват был Ваня бедный»? — позлил его Замятин. — Чего нам бояться? Сами обговорим, кого захотим. Я все думаю: почему комиссары советские смерти не боятся? Умирают стоя, как столетние дубы. Какая вера их держит? Нет, капитан Верховский, жизнь — копейка, а судьба — индейка. Как кому повезет.
Вот какой у меня приключенческий случай недавно с жизнью произошел. В середине ноября атаман приказал очистить от политических гауптвахту… Очистить так очистить. Шагаем на Военную гору, к Амуру, где стоит аккурат против тюрьмы гауптвахта. Туда из тюрьмы перевели шестнадцать человек, чтобы ликвидировать. Пришел я с конвоем. В списке на расстрел — двадцать два гаврика. С беспробудного перепою мне тошнехонько! Взял я из камер только одиннадцать смертников. Подхожу к камере двенадцатого, и совсем мне невмоготу стало. Махнул рукой: «Остальных завтра перестреляем. Не уйдут от нас». И какая оказия получилась? На другой день полная перекувырк-коллегия! Бабье проклятое, жены заключенных, оказывается, каждую ночь дежурили около тюрьмы и гауптвахты. Они и выследили нас, раскопали после расстрела яму с трупами и с плачем, криками бросились в американскую зону.
Америкашки рады дать нам подножку! Бац! Готово донесение. Щелк-щелк! Готовы фотографии казненных. И все это летит прямым аллюром во Владивосток, к генералу Грэвсу. Тот распузырился, опять пригрозил: «Если будут продолжаться беззакония, разоружу отряд, а Калмыкова отдам на растерзание народу!»
Вадим услышал, как затрещала табуретка. Вслушивался: не выходят ли из комнаты?
— А что же атаман? — спросил Верховский.
— Атаман рвет и мечет, матерится на чем свет стоит, хоть святых выноси: союзники отстранили нас от караула. На гауптвахте теперь стоим не мы, а союзный караул: неделю — американцы, другую — японцы, а третью — китайцы. А-а! Ерунда! Юридические сообразили, и когда на карауле стоят японцы, шлют им бумажки за печатью: таких-то на допрос. И точка! Назад они не возвращаются — японцы получают расписки за печатью: такие-то отпущены на свободу. Ловко? Взятки гладки! А мы комиссариков на Амур, под лед, в прорубь…
«Можно сойти с ума! — метался в тоске Вадим. — Пойти и ударить его молотком? Гад! Гад! Тебя бы параличной мордой в прорубь! Пойду!.. Опомнись, Вадим, опомнись! Припадок слабодушия? Выдержка, железная выдержка!»
— А с остальными-то как? — вяло полюбопытствовал капитан. — Это вы на них даете японцам бумажки?
— О них забыли, что ли? — протянул Замятин. — Но только я хорошо запомнил фамилию двенадцатого в списке к расстрелу — Геннадий Голубенко. Не было его в бумажках. Значит, пока жив, счастлив его бог…
«Геннадий! Геннадий Голубенко в заключении и в списках смертников!» — отчаянно билось, страдало сердце Яницына.
Собеседники замолчали. Яницын вслушивался: не встают ли?
— Дружок твой как? Люлюник или как его? — спросил Верховский.
— Ха-ха! Люлюник! Юлинек? Загадка! Исчез куда-то Юлинек, как сгинул. Загадка! Говорят, кто-то видел его во владивостокской тюрьме. Как и зачем он там оказался, это тоже загадка. Заключенные хотели его за художества над красными самосудом растерзать. Начальство тюремное пронюхало и быстренько его в одиночку упрятало: там он и сыт и пьян и нос в табаке. Есть слушок, капитан, будто неспроста он в тюрьме оказался, — одно дельце его руками сделано, прихлопнул он, кого им надо, а они, как Понтий Пилат, руки умывают: мы не мы — Юлинек.
— Да чего им умывать-то? — лениво возразил Верховский. — Все в их власти. Хотят — казнят, хотят — милуют…
— Ха-ха! Во Владивостоке чистюли сидят, в благородство и законность играют. — Вахмистр приглушил голос, и Вадим весь напрягся, чтобы не пропустить ни слова. — Во владивостокской тюрьме, — говорил Замятин, — по сю пору сидел председатель Совдепа Константин Суханов. Церемонились с ним, шляпы! Наш атаман — мужик свойский, не цацкается, антимонию не разводит. Бац! Бац! Порядок в Хабаровске навел, только держись. Чистит мадьяр, немцев, жидов, большевиков — никого не щадит…
— По его приказу, — перебил его капитан, — мы в деревнях тоже наводим порядок. Учителей и учителок — всю заразу большевистскую — вылавливаем и пускаем в расход. Эти пустобрехи путают, обманывают мужиков глупыми россказнями.
— Что ни говори, а наш атаман мужик свойский!..
— Ты говорил: «сидел Суханов», — а что же ныне? Освободили? — устало и безразлично спросил Верховский.
— Тихо ты! — сказал Замятин. — Выгляни-ка: нет ли кого в кухне?
Послышался шум отодвигаемой табуретки.
— Нет там никого.
— Наш разговор о Суханове ни одна живая душа знать не должна. Тут узелок сложный завязан, — продолжал глухо Замятин, — а то и тебе, капитан, и мне — башка контрами! Суханов — первый большевик во Владивостоке, какой дурак его выпустит? К атаману сегодня прибыл нарочный: большевик Константин Суханов убит «при попытке к бегству». Ха-ха! Вот тебе и освободили!
В кухне стукнула входная дверь. Сбросив крючок, Яницын вышел из спальни и надел тулуп, потрепанную шапчонку.