Завещание Мишель
Шрифт:
Да, кстати, о возрасте. Хотя… Вы считаете, это имеет какое-то значение? Сам Антон, не слишком скромничая, говорил, что его возраст непросто было бы определить на глаз. Скажем так: в период славных шестидесятых, оргазмических, ошеломительных и окрыляющих, они с Майклом, как им казалось, дозрели до того, чтобы проникнуться новыми течениями, но слишком свободными и юными, чтобы попытаться осознать возможные последствия столь бурных проникновений.
По сути, Энтони Арт так и остался тем шестидесятником, сколько бы ему сейчас ни было лет. Так уж сложилось генетически, что природа сжалилась над ним, не слишком ссутулив с годами, не покрыв бесконечными морщинами, не лишив мышцы эластичности, а ум – подвижности и гибкости. Что до мигрени, так с ней он дружил еще дольше, чем с Майклом. Но важнее всего было то, что в нем до зрелых лет не ослабло желание жить, отодвигать планку все дальше, все выше; что он сохранил в себе ненасытную жажду к новым знаниям, новому опыту. Поэтому, хвала Всевышнему, «исписаться», как автору, ему пока не удалось.
Книги Антона довольно успешно продавались, хотя и не были достаточно скандальными и правильно сконструированными для того, чтобы стать основой голливудского сценария или очередной фантастической библией для тинэйджеров. Писательская деятельность давала ему возможность поддерживать средний уровень жизни – а это уже большое достижение, особенно в наш век, когда писателем себя мнит каждый, чьи тиражи растут, как на дрожжах.
Тайком, из протеста, он пытался заниматься живописью, тщетно силясь разгадать эту цепочку Бисмарка, которая тянется от замысла к воплощению.
– Художник из меня посредственный, – говаривал он, – Но сам процесс успокаивает нервы.
Нет, Антон не претендовал на то, что талантливый человек талантлив во всем. Он никогда не был доволен своей работой, и даже не был уверен в том, что одарен хоть чем-то, кроме души, бесконечно жаждущей движения и поиска. Как и миллионы других людей, надрывно и с наслаждением пел в ванной, под душем, когда никто его не слышит, даже он сам. Пробовал играть на саксофоне, шуметь в подвале на ударной установке. Когда-то в молодости приколотил по бокам от зеркальной двери шкафа перекладину и, втиснувшись в облегающие лосины, отрабатывал балетные па, опасаясь, что в любой момент зазвонит телефон, в дверь постучит сосед, почтальон или какие-нибудь бойскауты, и тогда он сгорит со стыда.
– Хотя чего тут стыдиться? – спрашивал он сам себя, глядя на свои ляжки, обтянутые дорогим трикотажем. – Это совершенно нормальное желания – попробовать в жизни как можно больше, впечатлиться новыми, неизведанными ощущениями и эмоциями.
Все, кто знали Антона хотя бы немного, без труда угадывали в нем человека неординарного, с развитым воображением и ранимой душой, часто прячущегося за легким цинизмом и незлой иронией по отношению к окружающим. Он не любил людей в массе своей, не был альтруистом, но не опускался никогда до открытого, лобового хамства, не проходил мимо того, кто нуждался в помощи. Прямоту свою или недовольство какой-то ситуацией скрашивал врожденной элегантностью, тактом, что зачастую действовало на собеседника хуже любой выволочки. Пытался нежно подшучивать над друзьями, колко, но негрубо издевался над неприятными ему личностями, а те порой были настолько глупы и самоуверенны, что откровенно ироническую критику воспринимают в качестве комплемента.
У Антона было много разных идей, он всегда пытался написать о ком-то, кроме себя, но кем бы ни были его герои, дело всегда завершалось тем, что он наделял их некоторыми своими чертами, может быть, не желая того, а может быть, как раз очень к этому стремясь.
Антону бы хотелось написать что-то о рыбаках, смелых и выносливых, о крестьянах с мозолистыми руками, о нефтяниках на гигантской платформе посреди океана, о просоленном до костей моряке или капитане-китобое с трубкой в зубах; в крайнем случае, о каком-нибудь сумасшедшем ученом, изобретателе, о вихрастом юном Эйнштейне и его колоссальной гениальности. Наверное, он сам отчасти хотел быть таким. Но, увы, он таким не был. Он мечтал написать что-то крепкое, сильное, мощное в своей простоте и правде, но писал лишь то, что писал.
Глава третья
Но еще ни слова не сказано о Мишель. Опустим хронологию. Последовательность событий в данном случае не является определяющей. Ведь то, что должно случиться, так или иначе, случится, если уже не случилось, а причинно-следственные связи – это всего лишь декорация, создаваемая в соответствии с основным замыслом. Никаких «до» и «после», никаких «из-за того, что» и «потому, что». Нет фактов, потому и не нужны аргументы. Нет никого и ничего. Поэтому благородной публике остается только следить за тем, чтобы улыбка уверенности и легкого небрежения ко всем и вся не сходила у них с губ.
Но когда-то, в том пространстве, где время имело значение, развивалась некая история, у нее имелось начало, а конец совершенно затерялся.
Была Мишель. И что бы там ни говорили, какие бы доводы не приводили, Мишель стала частью той реальности, которая врастала в окружающих все больше, крепче, зафиксированная двойным машинным швом привычек, стереотипов, комфортности, постоянства. В любом случае, никто так до конца и не понял, откуда она появилась. И первым из непонявших был Майкл, казалось бы, знавший Антона лучше себя самого.
– Где вы познакомились, как? Почему я все проворонил?
– Я не знаю, Майкл. Мне кажется, мы и не знакомились вовсе, потому что давно уже друг друга знали.
– В каком смысле? Ты ее видел раньше, встречался где-то? Она из журналистов или из вашей писательской братии?
– Мне трудно вспомнить. Да ни все ли равно?
– И это говорит писатель, охотящийся всю жизнь за деталями, нюансами, тонкой психологией.
– Нет, все детали как всегда на месте. Понимаешь, она – это муза, которую я так долго призывал. Я столько лет ее ждал, что воображение до мельчайших подробностей воссоздало ее образ, внешний вид, повадки. Она всегда жила во мне, я только ждал ее прихода, ее воплощения и… ответного чувства. Поэтому нам не надо было знакомиться. Я ее сразу узнал. Хочется верить, что и она сразу меня увидела, вспомнила, поняла. Помнишь банкет после презентации моей последней книги?
– Еще бы не помнить! Я тогда кутнул от души.
– Там я ее и увидел впервые. Вернее, как позже оказалось, мы пересекались и раньше, но приметил ее я именно тогда.
– Так она была там? Почему я ничего не знал? Где были мои глаза?
– Ты был занят репортажем.
– Да, черт, вечно эта работа. Ваши праздники – это наши будни.
– А я с трудом отсидел официальную часть, только и думая о том, чтобы поскорее сбежать в ближайших бар – подальше от этих снобов.
– Что мы с успехом и осуществили. И, собственно говоря, именно это стало причиной моего почти двухдневного хм… недомогания. Но где же была она? Ты сбежал, бросил ее там, на растерзание литературным вурдалакам?
– Она все время была со мной с того момента, как мы встретились с ней глазами.
– Стоп, стоп, Антон. Я не могу уследить за цепочкой событий. Удирая с банкета, я еще был не настолько пьян, чтобы не заметить, что нас было только двое.
– Я не смогу тебе этого объяснить. Да, мы с тобой были вдвоем, но она тоже была поблизости. Постоянно.
– А, что-то припоминаю. Ты как раз говорил об идее новой книги. Но, если я не ошибаюсь, ты не собирался с нею знакомиться.
– Не собирался.
– А, ясно, ясно: ее образ отпечатался в твоем сознании и прочие глупости…
– Можно и так сказать. Но этот день мне вряд ли когда-нибудь удастся забыть.
Конечно, Антон никогда не забудет этот день и это большое здание в центре города, в котором теперь обитали владельцы, сотрудники и посетители одного из самых престижных ресторанов города, где и на этот раз был заказан банкет. С некоторых пор подобные дома стало модно переоборудовать в дорогие универмаги. Неоклассицизм с замысловатой лепниной на уходящих в поднебесье потолках, хрустальные люстры, бело-серые колонны. Претенциозная эклектика. Еще в таких зданиях, например, обустраивались министерства, официальные ведомства, центральные телеграфы.