Заяц с янтарными глазами: скрытое наследие
Шрифт:
Вот и Эфрусси живут как боги на здешней «Ционштрассе». И где-то на этой улице, обсаженной катальпами, обретается Стефан, — лишенный наследства, изгнанный из Вены, беднеющий с каждым месяцем, но зато живущий со своей женой — бывшей отцовской любовницей.
Другие следы более ощутимы. После одного из погромов братья основали сиротский приют Эфрусси. И была еще школа Эфрусси для еврейских детей, основанная Игнацем в честь отца, патриарха семьи, которую тридцать лет продолжали материально поддерживать Шарль, Жюль и Виктор. Она существует до сих пор: это два низких здания у трамвайной линии, на краю пыльного сквера, где среди скамеек с оторванными сиденьями бродят одичавшие собаки. В 1892 году эта школа расписывалась в получении 1200 рублей, пожертвованных братьями Эфрусси. Школьные распорядители купили в Санкт-Петербурге астролябию, мензулу, глобус, стальной нож для резки стекла, скелет и разборную модель глаза. В одесской книжной лавке они истратили 533 рубля 64 копейки на 280 книг: Бичер-Стоу, Свифта, Толстого, Купера, Теккерея и Скотта. После этого еще остались деньги на покупку пальто, рубашек и брюк для двадцати пяти еврейских мальчиков из бедных семей, чтобы они не мерзли, читая «Айвенго» или «Ярмарку тщеславия», и меньше страдали бы от одесской пыли.
Пыль — в Париже, на рю де Монсо, пыль — в Вене, когда строят Рингштрассе: ничто не сравнится с этой пылью. «Повсюду лежит пыль, укутывая все ровным слоем толщиной в пять-семь сантиметров, — пишет в 1854 году Ширли Брукс в книге ‘Русские на юге’. — Легчайший ветерок взметает ее над городом целыми облаками, от малейших шагов она поднимается густыми клубами. А поскольку, уверяю вас, сотни экипажей носятся здесь на полной скорости… и постоянно мчатся туда-сюда, и постоянно веет бриз с моря, то утверждение, что Одесса витает в облаках, не будет сильным преувеличением». Это был растущий город: как писал Марк Твен, там всюду «деловая суета на улицах и в лавках; торопливые пешеходы; дома и все вокруг новенькое с иголочки, что так привычно нашему глазу» [86] . И вдруг я улавливаю в этом смысл: ведь все дети Эфрусси росли рядом с вездесущей пылью.
86
Пер. Р. Облонской и И. Гуровой.
Мы с Томасом встречаемся, как было условлено, с Сашей — юрким миниатюрным ученым лет семидесяти с небольшим. На углу он сталкивается со старым другом — профессором, филологом-компаративистом, и мы направляемся к зданию школы вместе. Том с Сашей беседуют по-русски, а мы с профессором говорим по-английски о Шекспировском институте. Когда мы доходим до школы, профессор нас оставляет, а мы втроем садимся пить сладкий кофе в кафе в скверике, где на нас бросают пристальные взгляды из бара три проститутки. Я рассказываю Саше о цели своего приезда и о том, что пишу книгу о… Я уже сам не знаю, о чем эта книга: о моей семье, об истории, обо мне самом, о маленьких японских безделушках?
Он вежливо говорит мне, что Горький тоже коллекционировал нэцке. Мы выпиваем еще кофе. Я привез с собой конверт с документами, который нашел в квартире Игги в Токио, между старыми номерами «Архитектурного дайджеста». Саша потрясен тем, что я привез оригиналы, а не копии, но, наблюдая за ним, я замечаю, что он перебирает разные бумаги, точно пианист клавиши.
Там есть документы, свидетельствующие о том, что грозный Игнац, строитель дворца, был в Одессе консулом шведской и норвежской короны, и свидетельство, подписанное царем, о том, что ему позволено носить бессарабскую медаль, и какие-то бумаги из раввината. Это очень старый документ, говорит Саша, с 1870 года они выглядели уже иначе: вот печать, а вот запись об уплате пошлины. Вот подпись губернатора, она всегда очень энергичная — глядите, едва не прорвал бумагу. Поглядите-ка на этот адрес: угол улиц Икс и Игрек! Очень по-одесски. А вот это переписано рукой письмоводителя, почерк очень плохой.
Пока Саша перебирает эти иссушенные записи, возвращая им жизнь, я вдруг впервые всматриваюсь в сам конверт. Адрес надписан рукой Виктора — в сентябре 1938 года он пересылал эти бумаги Элизабет из Кевечеша. Эта пачка безусловно что-то значила для Виктора и Игги. Это был семейный архив. Я бережно кладу бумаги обратно в конверт.
По пути обратно, в гостиницу, мы заходим в синагогу. Говорили, будто одесские евреи были такими богохульниками, что тушили сигареты прямо о стены синагоги. Для них, наверное, устроен особый круг ада. Сейчас тут, внутри, кипит жизнь. Недавно здесь открылась школа, которой заведуют молодые люди из Тель-Авива. Часть здания реставрируют. К нам подходит один из студентов и здоровается с нами по-английски. Мы деликатно заглядываем, не желая тревожить их, и там, в левой части комнаты, впереди, стоит желтое кресло. Это кресло для пасхального седера, — кресло для избранного, особое кресло, которое всегда стоит в стороне.
Желтое кресло Шарля оставалось невидимым, стоя на виду. Оно было настолько очевидно, что просто растворялось на фоне картин Дега и Моро, рядом с витриной, полной нэцке, в его парижском салоне. Желтое кресло — это каламбур, еврейская шутка.
Стоя перед Археологическим музеем с его статуей борющегося со змеями Лаокоона — того самого, которого Шарль рисовал маленькому Виктору, — я сознаю, насколько я ошибался. Я думал, мальчики уехали из Одессы получать образование в Вене и Париже. Я думал, что Шарль отправился в свое большое турне по югу Европы, чтобы расширить горизонты, чтобы уехать подальше от глуши и узнать побольше о классическом искусстве. А оказалось, что весь этот город — сплошной образец классического мира, замерший над портом. Здесь, в ста метрах от дома Эфрусси на бульваре, находился музей, где множество залов заполнены античными экспонатами, найденными прямо здесь, при строительстве новой Одессы, каждое десятилетие удваивавшейся в размерах. Конечно, в Одессе имелись свои ученые и коллекционеры. Только из-за того, что Одесса была пыльным городом, населенным грузчиками, матросами, кочегарами, рыбаками, ныряльщиками, контрабандистами, авантюристами, мошенниками и торговцами — такими, как их дед Иоахим, отгрохавший дворец, — вовсе не значило, что здесь нет писателей и художников.
Так, значит, все началось здесь, на берегу моря? Быть может, это все одесское — и легкость на подъем, и дух предпринимательства, и охота за старинными книгами, или за Дюрером, или за любовными приключениями, или за удачными сделками на поприще хлеботорговли? Безусловно, Одесса — это отличная отправная точка. Отсюда можно поехать на восток, а можно и на запад. Это язвительный, алчный, многоязыкий город.
Это подходящее место и для перемены имени. «Еврейские имена неприятны на слух»: именно здесь их бабушка Бальбина стала Беллой, а дедушка Хаим стал Иоахимом, а потом Шарлем Иоахимом. Здесь же Ицхак стал Игнацем, а Лейба стал Леоном. И Ефрусси стали Эфрусси. И здесь же память о Бердичеве — местечке на севере Украины у польской границы, откуда был родом Хаим, оказалась замурована за светло-желтой штукатуркой, покрывшей стены первого семейного дворца на Приморском бульваре.
Именно здесь они и стали теми самыми «Эфрусси из Одессы».
Это подходящее место для того, чтобы, положив что-нибудь в карман, пуститься в путь. Мне хочется съездить посмотреть, какое небо в Бердичеве, но уже пора возвращаться домой. Я брожу под каштанами рядом с домом и пытаюсь отыскать хоть один каштановый орех, чтобы положить его в карман. Я дважды прохожу по бульвару, но, похоже, я опять опоздал на месяц. Каштанов нигде нет. Что ж — надеюсь, их подобрали местные ребятишки.
Желтое / золотое / красное
Я лечу из Одессы домой. Этот год опустошил меня. Точнее, не один год: я уже почти два года изучаю пометки на полях книг, письма, которые использовались как книжные закладки, фотографии родственников XIX века, различные одесские грамоты, конверты из дальних углов выдвижных ящиков, хранящие скупые печальные аэрограммы. Уже почти два года я скитаюсь по разным городам, держа в руке старую карту, чувствуя растерянность.
Мои пальцы стали липкими от старых бумаг и пыли. Мой отец продолжает находить что-то новое. Как, интересно, ему удается все время находить что-то новое в своей крошечной квартирке вышедшего на пенсию священника? Недавно он нашел какой-то дневник 70-х годов XIX века на неразборчивом немецком, и нужно, чтобы кто-нибудь мне его перевел. Неделя проходит в архиве, и весь мой улов — список непрочитанных газет, напоминание о том, что надо просмотреть некоторые письма, знак вопроса по поводу Берлина. Моя мастерская завалена романами и книгами о «японизме», я соскучился по своим детям, я уже много месяцев не делал фарфора. Волнуюсь: что получится, когда я наконец усядусь за гончарный круг?
Всего несколько дней в Одессе — а у меня больше вопросов, чем прежде. Где Горький покупал свои нэцке? Какой была библиотека в Одессе в 70-е годы XIX века? Бердичев был разрушен в годы войны, но, может быть, мне все-таки следует съездить туда, посмотреть, какой он. Конрад тоже был родом из Бердичева: может быть, следует почитать Конрада. Писал ли он о пыли?
Тигр из моей коллекции нэцке происходит из Тамба — горной деревни к западу от Киото. Я вспоминаю бесконечную автобусную поездку, которую совершил тридцать лет назад, чтобы навестить одного старого гончара, жившего на пыльной улице, уходящей в гору. Может быть, снова съездить на родину моего тигра? Наверное, должна существовать культурная история пыли.
Моя записная книжка состоит из списков списков. Желтое / золотое / красное/ Желтое кресло / Желтая обложка «Газетт» / Желтый дворец / Золотистая лакированная шкатулка / Тициановско-золотые волосы Луизы / Ренуар, «Цыганочка» / «Вид Делфта» Вермеера.
Мой многоопытный брат уже дома. В пражском аэропорту, где мне нужно совершить пересадку и как-то убить три часа, я сижу со своими записными книжками и бутылкой пива (а потом второй) и беспокойно думаю о Бердичеве. Я вспоминаю, что Шарля, этого грациозного танцора, называли Le Polonais, поляком, — и его брат Игнац, и денди Робер де Монтескью, большой друг Пруста. И что Пейнтер, ранний биограф Пруста, похоже, где-то наткнулся на это прозвище и сделал вывод, будто Шарль был неотесанным варваром. Думаю, он все превратно понял. Наверное, думаю я за пивом, Шарль хотел изменить отправную точку: пускай это будет Польша, а не Россия. И до меня доходит, что, упиваясь осязаемыми впечатлениями от Одессы, я как-то упустил из виду ее давнюю репутацию города погромов — города, из которого порой, должно быть, очень хотелось сбежать подальше.