Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зазеркалье Петербурга. Путешествие в историю
Шрифт:

Гиляровский В.А. Москва и москвичи: воспоминания. М., 1926.

Деятели России: 1906 г. / ред. – изд. А.М. Шампаньер. СПб., 1906.

Кириков [и др.]. Невский проспект, 2004.

Краско А.В. Елисеевы // БРЭ. Т. 9. М., 2007.

Краско А.В. Петербургское купечество: страницы семейных историй. М.; СПб., 2010.

Российское зарубежье во Франции 1919–2000: биографический словарь: в 3 т. Т. 1. М., 2008.

Столбова Н.П. Охта. Старейшая окраина Санкт-Петербурга. М.; СПб., 2008.

Дом-коммуна инженеров и писателей

(1931 г., архитектор А.А. Оль; ул. Рубинштейна, 7)

«Я глядела на наш дом; это был самый нелепый дом в Ленинграде. Его официальное название было „Дом-коммуна инженеров и писателей“. А потом появилось шуточное, но довольно популярное тогда в Ленинграде прозвище – „Слеза социализма“. Нас же, его инициаторов и жильцов, повсеместно величали „слезинцами“. Мы, группа молодых (очень молодых!) инженеров и писателей, на паях выстроили его в самом начале тридцатых годов в порядке категорической борьбы со „старым бытом“ (кухня и пеленки!), поэтому ни в одной квартире не было не только кухонь, но даже уголка для стряпни. Не было даже передних с вешалками – вешалка тоже была общая, внизу, и там же, в первом этаже, была общая детская комната и общая комната отдыха, еще на предварительных собраниях отдыхать мы решили только коллективно без всякого индивидуализма. Мы вселялись в наш дом с энтузиазмом, восторженно сдавали в общую кухню продовольственные карточки и „отжившую“ кухонную индивидуальную посуду – хватит, от стряпни раскрепостились, – создали сразу огромное количество комиссий и „троек“, и даже архинепривлекательный внешний вид дома „под Корбюзье“ с массой высоких крохотных железных клеток-балкончиков не смущал нас: крайняя убогость его архитектуры казалась нам какой-то особой „строгостью“, соответствующей новому быту… И вот через некоторое время, не более чем года через два, когда отменили карточки, когда мы повзрослели, мы обнаружили, что изрядно поторопились и обобществили свой быт настолько, что не оставили себе никаких плацдармов даже для тактического отступления… кроме подоконников; на них-то первые „отступники“ и начали стряпать то, что им нравилось, – общая столовая была уже не в силах удовлетворить разнообразные вкусы обитателей дома. С пеленками же, которых в доме становилось почему-то все больше, был просто ужас: сушить их было негде! Мы имели дивный солярий, но чердак был для сушки пеленок совершенно непригоден. Звукопроницаемость же в доме была такая идеальная, что если внизу, в третьем этаже, у писателя Миши Чумандрина играли в блошки или читали стихи, у меня на пятом уже было все слышно, вплоть до плохих рифм! Это слишком тесное вынужденное общение друг с другом, при невероятно маленьких комнатах-конурках, очень раздражало и утомляло. „Фаланстера на Рубинштейна семь не состоялась“, – пошутил кто-то из нас, и – что скрывать? – мы часто сердились и на „Слезу“, и на свою поспешность.

Улица Рубинштейна, 7

И вот мы ходили с дворничихой тетей Машей от подъезда до калиточки и, напряженно вслушиваясь в неестественную тишину ночи, глядели на наш дом, тихий-тихий, без единого огня, в серебряном лунном свете видный со всеми своими клетками-балкончиками на плоских серых стенах…

– Хороший дом, – вдруг нежно, как о ребенке, сказала тетя Маша и, вздохнув, тем же тоном добавила: – Ничего… отобьемся.

„Хороший дом, правда“, – подумала я, и вдруг неистовая, горячая волна любви к этому дому, именно такому, как он есть, взмыла во мне и начисто смела остатки страха и напряжения.

Хороший дом, нет – отличный дом, нет, самое главное – любимый дом!». [29]

Перед этим домом блокадной сентябрьской ночью 1941 года стояла вместе с тихой старушкой-дворничихой Машей 31-летняя поэтесса Ольга Берггольц, самая известная жительница «Слезы социализма». В убийственной тишине осажденного города, обреченного на голод и обстрелы, девушка, ставшая голосом блокадного Ленинграда, вспоминала беззаботную молодость, проведенную здесь.

22-летняя Ольга, недавно окончившая филологический факультет ЛГУ и работавшая в тот момент редактором в газете завода «Электросила», переехала в квартиру № 30 в 1932 году совместно с мужем, 23-летним журналистом Николаем Молчановым и 4-летней дочерью от первого брака Ириной. Первые годы жизни в этих стенах в профессиональном плане были для независимой Ольги, окунувшейся в новый быт по заветам Коммунистической партии, успешными – поэтесса выпустила несколько книг стихотворений и рассказов, ее приняли в Союз писателей, и, наконец, к Ольге пришла известность «взрослого» автора (до этого Берггольц работала в детских издательствах).

29

Берггольц О. Собр. соч. Т. 3.

Однако вскоре, вместе с разочарованием в давившем своей коммунальностью и дискомфортом доме, Ольга встретила долгие годы ожидавших ее впереди сменяющих одна другую трагедий.

Сначала, в 1933 году, умирает ее годовалая дочь Майя, которую литераторы растили именно здесь, меняя пеленки на подоконниках, в не приспособленной для молодой семьи «конуре». Через три года ангина, давшая осложнения на больное сердце, уносит 7-летнюю Ирину. Одновременно с этим по ложному обвинению в антисоветской деятельности арестовывают ее первого мужа, поэта Бориса Корнилова, а затем и ее – сначала призывают свидетельницей по делу Авербаха, включенного в печально известный расстрельный сталинский список высокопоставленных сотрудников НКВД, а затем арестовывают по делу «Литературной группы» на основании выбитых у ее бывших коллег показаний, назвавших под пытками ее имя среди членов никогда не существовавшей террористической организации. В допросах и побоях этих месяцев беременная Ольга потеряла сначала одного ребенка, а затем родила мертвым второго. Бориса Корнилова тем временем расстреляли.

Вернувшись в этот дом из тюрьмы в 1939 году реабилитированная поэтесса, сказав: «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули обратно и говорят: живи!» [30] , вступила в Коммунистическую партию и попыталась снова начать «жить». Не тут-то было – за частными трагедиями Берггольц последовала общая, глобальная – Великая Отечественная война.

<…>А в доме, где жила я много лет,откуда я ушла зимой блокадной,по вечерам опять в окошках свет [31] .<…>

30

Соколовская Н. Ольга. Запретный дневник.

31

Берггольц О. Мой дом.

Потеряв умершего во время блокады мужа Николая, работавшего в Публичной библиотеке и раненного при бомбардировке города во время дежурства на крыше, и отца, высланного из города за отказ стать осведомителем, Ольга, ставшая голосом осажденного города, поддерживавшая своими стихами несломленный дух ее страдавших от голода соотечественников, голосом, доносившимся из рупоров во время бомбежек, покинула этот любимый дом несмотря на все горе, что она здесь пережила.

Нет, я не знаю, кто живет теперьв тех комнатах, где жили мы с тобою,кто вечером стучится в ту же дверь…<…>Но этих окон праздничный уюттакой забытый свет в сознанье будит…<…>Я так хочу, чтоб кто-то был счастливымтам, где безмерно бедствовала я [32] .< >

32

Берггольц О. Мой дом.

Литература

Авербах, Леопольд Леонидович // Российская историческая энциклопедия: в 18 т. / ред. А. Чубарьян. Т. 1. М., 2015.

Башурова О.А. Молчанов Николай Степанович // Сотрудники РНБ – деятели науки и культуры: биографический словарь. Т. 3: Гос. публ. б-ка в Ленинграде – Гос. публ. б-ка им. М.Е. Салтыкова-Щедрина. 1931–1945. СПб.: [Изд-во РНБ], 2003.

Берггольц О. Борис Корнилов. 1907–1938. Продолжение жизни // Русские поэты: антология. Т. 4. М., 1968.

Берггольц О. Ленинградская поэма: поэмы, стихотворения. Л., 1976.

Берггольц О. Собр. соч. Т. 3. М., 1973.

Берггольц О.Ф. Мой дневник. Т. 1: 1923–1929. М., 2016; Т. 2: 1930–1941. М., 2017.

Быкова Г.Д. Андрей Оль. Л., 1976.

Соколовская Н. Ольга. Запретный дневник. СПб., 2010.

Особняк Набоковых

(1902 г. архитекторы М.Ф. Гейслер, Б.Ф. Гуслистый; Большая Морская ул., 47)

«У будуара матери был навесный выступ, так называемый фонарь, откуда была видна Морская до самой Мариинской площади. Прижимая губы к тонкой узорчатой занавеске, я постепенно лакомился сквозь тюль холодом стекла. Всего через одно десятилетие, в начальные дни революции, я из этого фонаря наблюдал уличную перестрелку и впервые видел убитого человека: его несли, и свешивалась нога, и с этой ноги норовил кто-то из живых стащить сапог, а его грубо отгоняли; но сейчас нечего было наблюдать, кроме приглушенной улицы, лилово-темной, несмотря на линию ярких лун, висящих над нею; вокруг ближней из них снежинки проплывали, едва вращаясь каким-то изящным, почти нарочито замедленным движением, показывая, как это делается и как это все просто. Из другого фонарного окна я заглядывался на более обильное падение освещенного снега, и тогда мой стеклянный выступ начинал подыматься, как воздушный шар. Экипажи проезжали редко…» [33] .

33

Набоков В.В. Другие берега. С. 181–182.

Большая Морская улица, 47

Когда проходишь по Большой Морской улице мимо трехэтажного особняка, облицованного серым и розовым песчаником с мозаичным фризом из переплетенных тюльпанов и лилий, в глаза бросается тот самый «фонарь» в материнском будуаре – эркер на втором этаже особняка. Именно к этому окну, на котором и сейчас оригинальная медная фурнитура, прижимался маленький Володя Набоков, приходя по утрам поздороваться со своей матерью Еленой Ивановной в ее роскошный будуар, в интерьере которого до сих пор сохранилось основное убранство, в том числе и вензели в виде переплетенных букв «Е Н».

Поделиться с друзьями: