Здравствуй, Марта!
Шрифт:
— Фойер! Фойер! Фойер!
Не просыпаться бы! Не видеть бы ничего и не слышать!
Встать и идти!
Артиллеристы никого не расстреляли и не повесили, не сожгли ни одного дома, даже никого не ограбили, но будто испоганили все вокруг, подвели невидимую черту: до и после.
После ухода немцев жизнь в деревне вошла в обычную колею. Люди поднимались с восходом солнца, спеша выгнать коров, затопить печи, успеть убрать созревающие хлеба, переделать тысячу других неотложных дел. На улице, как и раньше, горланили петухи, призывно-преданно квохтали наседки, сзывая подросших за лето длинноногих цыплят. Как всегда, шумели леса за околицей. Дождь порой стучал по крыше, бился в окна. Мутные, вобравшие в себя дорожную пыль потоки воды собирались в лужи.
Немцы пришли и ушли. И можно было пойти в лес за грибами или ягодами. Росистым утром безбоязненно выйти в огород, сорвать холодную морковку, впиться в нее зубами, почувствовать, как бежит по губам и подбородку ее сладкий сок. Люди вольны были делать все это и многое другое, но над ними, над всем вокруг словно нависла невидимая тень, прижимала к земле, гнула спины.
Чувствуя эти перемены в себе, Марта замечала, как меняются и жители деревни. Глаза их стали настороженными и недоверчивыми, чего-то ждущими. Они все время прислушивались к чему-то. Старческая печаль и опытность мелькали даже на лицах мальчишек.
Внешне все было как прежде, но все неуловимо, день за днем, перерождалось, становясь все более зыбким и ненадежным. Чего-то не хватало в этой нынешней, под немцем, жизни. Чего-то самого главного, что было прежде и что не сразу почувствуешь и объяснишь. Быть может, воли и свободы, ощущения, что они есть, доступны и ты можешь ими воспользоваться.
С изумлением приглядывалась Марта к матери, удивляясь ее выдержке и хладнокровию. Светлые глаза ее по-прежнему смотрели на мир доверчиво. Волосы всегда гладко причесаны и убраны под чистый платок. И говорила она, как и раньше, негромко и небыстро, точно взвешивая на невидимых весах каждое сказанное ею слово. При появлении немцев не суетилась, уходила в дом лишь после того, как заканчивала начатое дело. Шла не торопясь, даже медленнее, чем обычно, не интересуясь ни ими, ни их делами. И дома не замирала в тревожном ожидании у окна, а сразу находила себе работу. Лишь однажды не выдержала. Увидев, как группа немецких солдат шастает по домам, мать проворно подскочила к крыльцу, набросила замок на петлю, закрыв в доме Марту и бабушку, поспешила прочь. Ее заметили, закричали: «Хальт! Хальт!», но она не остановилась. Тогда в азарте погони за ней бросился один из немцев. Он уже настигал ее, потянулся к ней рукой, чтобы схватить за шиворот и рвануть к себе, когда мать запнулась и упала. Фриц кувырком полетел через нее. Раздосадованный неудачей, смехом других немцев, он изо всей силы ударил мать кулаком в ухо. С этого дня она стала плохо слышать на это ухо, но по-прежнему была ровной и выдержанной.
А Марта не могла так. Не умела. Ей недоставало опытности матери, ее знания жизни, и она походила на солдата, который потерял связь с соседями, судит о ходе войны из своей одиночной ячейки и потому уже не видит спасения не только для себя, но и для всего мира.
* * *
Окончательно доконал Марту Христофор Скурстен. Он, больше всех, казалось, боявшийся прихода немцев, едва ли не каждый день ездивший в Ермолинский сельсовет в надежде получить разрешение на эвакуацию, вдруг сыграл «отбой».
Христофор Скурстен, еще недавно хваставшийся тем, что он всю жизнь боролся за Советскую власть, сейчас семенит на своих кривых ногах за немецкими обозниками, снимает перед ними шапку, собачьи-преданно заглядывает им в глаза и, по-собачьи же дрожа старой кожей, шипит, коверкая русский язык на немецкий лад и показывая на окна ее дома:
— У нас есть жена командир Красной Армии. Она шиссен гут! Шиссен гут! У нее есть значок снайпер!
Обозники опасливо оглядываются, видят в окне ее горящие глаза, и кажется им, что это и в самом деле прицеливающиеся в них глаза русского снайпера. Они разбирают винтовки и автоматы. На изготовку с ними идут к дому, сопровождаемые приплясывающим от удовлетворения Скурстеном, — вот и у него есть заслуга перед немецким командованием! В случае чего можно сказать, что это он, Христофор Скурстен, сообщил о жене красного командира, это он...
Родятся же такие! Носит же их земля...
С треском открывается входная дверь. Стучат сапоги на кухне. Вот и все! Сейчас все кончится и не будет у нее, никогда не будет, ни сына, ни дочери. Ничего больше не будет... Марта бросает последний взгляд на улицу и, не отходя от окна, поворачивается лицом к врагам, отыскивает взглядом Скурстена. Скрестив на груди руки, статная и в своей полноте, безотрывно смотрит она в сморщенное, злорадно ухмыляющееся лицо предателя, видит, как мечутся зрачки его едких глаз, бьется на желтом виске синяя жилка. На лице Марты ни страха перед немцами, ни отвращения, которое обычно вызывает у нее Скурстен. Только изумление совершающейся на ее глазах подлостью. Со стороны может показаться, что она рада приходу нежданных гостей. У нее почти такое же выражение лица, что и на фотографиях в рамке на стене, где она еще не женщина, а девочка, изумленно-радостно открывающая для себя неведомый, но приятный ей мир. Кажется, вот-вот Марта пригласит всех к столу...
Трое опускают оружие. Недоуменно переглядываются. Они должны стрелять в эту красивую девушку? Мать, готовая заслонить собой дочь, переводит дыхание — пронесло! Черный верзила грохочет на весь дом:
— Ой, какой страшный партизан! — И первый хватается за бока.
Ржут, отдавая дань шутке товарища, немцы, весело подмигивают застывшим на своих местах женщинам: мы веселые люди, мы все понимаем, вам нечего бояться...
Всего ожидал Скурстен, но такой развязки не предвидел. И вмиг исчез, растаял, словно его и не было. Когда немцы, просмеявшись, повернулись к нему, чтобы потребовать объяснений, кухня была пуста.
— Швейн! — рявкнул верзила. — Швейн! Швейн! — И, выскочив на крыльцо, разрядил с досады автомат в воздух.
Чувство омерзения от только что разыгравшейся сцены горячей волной подкатило к горлу Марты. Подошла мать, обняла, хотела что-то сказать, но Марта вдруг ослабла и разразилась долго сдерживаемыми и только сейчас прорвавшимися спасительными для нее слезами.
Катилось к закату лето. Утрами землю все чаще окутывала белесая полоса тумана. Потом ее растапливало солнце. Ему не мешали обнадеживающе освещать и обогревать мир ни облака, ни тучи, ни война, третий месяц хозяйничающая на земле.
Однажды утром в окно резко застучал двоюродный братишка Марты — Альберт Лаубе:
— Марта! Мы раненого красноармейца нашли!
— Где? Да ты иди в дом — кричишь на всю улицу.
— За деревней, в кустах, — выпалил одним духом Альберт, вбежав в дом, — он идти не может, его в ногу ранило. Надо перевязать! — Строгие мальчишеские глаза в упор взглянули на Марту.
— Да, да, конечно! — качнулась она к нему.
Вот оно — ее дело! Будто неведомый горнист сыграл боевую тревогу. Бросилась к шкафчику, нашла пузырек с йодом, марганцовку, бинт.
— Марта! — В голосе матери мольба и предупреждение. Марта резко повернулась:
— Что Марта? Что Марта? Я знаю, что ты хочешь сказать. Расстреляют! Ну и пусть! Чем такая жизнь... И нет, не может быть такого закона, который бы запрещал оказывать помощь раненым!
Первый раз Марта закричала на мать. Лицо ее побледнело от гнева. Эмилия Ермолаевна взглянула на нее с удивлением:
— Ты не дослушала меня до конца. Я хотела сказать, что к раненому пойду я. Тебе нельзя, ты же...
— Знаю. Но я тоже пойду. Захвати воды, чтобы обмыть рану. — И не слушая больше возражений, бросилась за припустившим по улице Альбертом.
* * *
Она заканчивала перевязку, когда столпившиеся вокруг ребятишек растолкал Скурстен. Быстро оглядел раненого, бросил Марте:
— Ловко у тебя получается — не первый раз...
— Не первый! У меня есть и значок «Готов к санитарной обороне!» Снова донесете? — выпрямилась Марта.
Скурстен отвел глаза, не выдержав взгляда Марты, и, не скрывая ухмылки, пообещал:
— Там видно будет. — Окинув всех липким взглядом и давнув каблуками землю, зашагал прочь.
— Кто это? — настороженно спросил красноармеец.