Здравствуйте, доктор! Записки пациентов
Шрифт:
Я не вернусь в свою комнату ни к обеду, ни к вечернему обходу. Останусь здесь, потому что тот, кто зарыл это сокровище в куче мусора, оставил его мне. Иначе как бы я здесь очутился? Да мне теперь и не найти обратного пути — трамваи не ходят, город весь разрыт и изменился до неузнаваемости. Военный врач, выписавший свидетельство о моей смерти от отравления цианистым калием в Шабадке на сербской границе, переслал, согласно завещанию доктора-опииста Гезы Чата, мозг, сердце и печень бежавшего со мною Бреннера для исследования в будапештскую медицинскую академию, а я перехитрил пограничников и, как был в больничной пижаме, отправился в Иерусалим. Смутные времена способствуют непрочности границ и легкости передвижения, но я чувствую, что устал, что сегодня мне слишком легко и приятно дышится возле тихо плещущего фонтана. И поэтому я больше никуда отсюда не уйду.
По официальной версии, в 1919 году бежавший из сумасшедшего дома Геза Чат (Йожеф Бреннер) — опиист, писатель, психоаналитик, музыковед — покончил с собой в возрасте тридцати одного года при неудачной попытке перехода сербско-венгерской границы. Был ли больной из Тальбие самим Бреннером, проведшим большую часть жизни в Иерусалиме в полной безвестности, или талантливым его эпигоном, идеально вжившимся в образ, вряд ли удастся установить.
Алена Жукова
Август
Самоубийцы пишут предсмертные записки, в которых успевают признаться в любви всему миру и попросить у него же прощения за то, что оказались тут лишними. А безнадежные больные, вроде меня, медлят, сомневаются, цепляются за каждую соломинку. Как вдруг — бах, и уже не до писем — только бы не возвращаться в сознание и не чувствовать боль. Тогда-то и возникает сожаление, что вовремя не написала: «Прошу никого не винить в моей смерти…» На первый взгляд, и так очевидно: кого тут будешь винить, если болезнь неизлечима? Но они — мои близкие, стоят рядом и чувствуют, постоянно чувствуют свою вину, словно что-то не так сделали, чего-то недодали… Ребята, бросьте, все нормально. Теперь нормально. Что было раньше — не считается. Мы жили так, словно бессмертны. А как по-другому? Бессмертные уверены в себе, в завтрашнем дне, в разумности мироустройства. Они знают, что завтра для них опять взойдет солнце, и нет оснований в этом усомниться. Я тоже когда-то была бессмертной. А теперь не исключено, что в процессе написания такой записки могу забыть, что, собственно, собиралась сказать, — теряю смысл и цель любого, даже самого простого действия. Доктор говорит, что это из-за метастазов. Они перебрались из груди в позвоночник, потом в шею, а теперь микроскопическими спорами отравляют мозг. Наверное, правильнее было бы написать: «Дорогие мои, поздравляю вас со своей кончиной, отдыхайте». Только вот врачи не дают. Тянут резину, хотя уже точно знают: оперировать нельзя, а химия не работает.
Недавно пришла мысль в голову, зацепившись там за новый раковый узелок, да так крепко, что не отпускает даже в наркотическом сне. А мысль такая: если мысленно спускаться вниз по годам от дня сегодняшнего до самого первого дня жизни, наступившего почти полвека назад, и при этом ясно представлять ситуацию, которая в любой момент могла привести к смерти, то можно эту жизнь остановить без всякого на то насилия. Мысленно! Например: вспоминаем, как в позапрошлом году врачи настаивали на очередной химиотерапии. Убеждали, что есть небольшая положительная динамика и надо продолжать. Согласилась. Теперь представим, что тогда послала всех нафиг, поехала в отпуск, нажарилась на пляже, наплевала на анализы и проверки. Что бы случилось? Да то, что должно было случится давно: тело в ямку, а душа к звездам. Per аsрera ad аstra! Да уж, к тем самым астрам-звездам… Почему для меня астры всегда пахнут кладбищем и школой? Первое сентября — горечь в горле, запах конца лета, конца каникул, а теперь и конца жизни.
Правильнее всего уйти сейчас, в августе: «Еще не осень, но уже…» Своими ушами слышала, а может, показалось, как дочь и муж шептались у кровати: «Врач сказал, что до конца месяца… и всё… надо готовиться…» И слезы, слезы… Родные мои, отпустите!
На самом деле мне все легче и радостней. Отчетливо вижу прошлое: квартиру, где выросла, улицу, школьных подруг, маму, даже коробочки с моими «детскими секретиками». В них много чего спрятано: морские камешки, ракушки, цветные стеклышки из калейдоскопа, смятые маргаритки и бабочка на булавке. А если втянуть носом воздух, откуда-то потянет бабушкиными пирожками с вишнями. За больничным окном кто-то крикнул: «Лерка, выходи!» Там — большой мир. Мой мир теперь сузился до кровати с капельницей, откуда по капле выдавливается его смысл. А был ли он? Надо разобраться. Говорят, что когда формулируешь мысли на бумаге, они становятся яснее. Это заблуждение. Мысли, перешедшие в слова, теряют множество значений и оттенков. Они вдруг скукоживаются и становятся фальшивыми насквозь. Хорошо, что руки уже не могут справиться с эпистолярной задачкой. Они уже ни с чем не могут справиться. Можно, конечно, не писать, а наговорить на диктофон. Попрощаться и попросить о прощении, а главное — рассказать дорогой семье о них самих, да так, чтобы в ответ ни слова упрека и возражения. То, чего вы боитесь и называете «Лерочкиным уходом из жизни», происходило рядом с вами всегда.
На недавних, или, как скажут потом, «на последних фотографиях» семья стоит стеной, тесно прижавшись друг к другу вокруг умирающей именинницы. Сплотились, подтянулись: «Все на борьбу с болезнью!» На самом деле, дорогая семья, вас объединил страх. Каждый из вас задает себе похожие вопросы: «Лерка тут, с нами, или уже нет? Как с этим жить? А потом, когда она уйдет, что будет?» Вам очень не хочется менять свои привычки, мысли, планы, оказавшись один на один друг с другом. Каждый из вас любил меня для себя и не любил для другого. Мама, ты не уставала повторять: «Куда твои глаза глядели? Твой муж полное ничтожество!» Последнее слово ты всегда произносила с эдаким змеиным шипением. Костик, ты тоже прав: «Твоя мама — хроническая идиотка. Не понимаю, как ты умудрилась вырасти нормальным человеком?» Доченька, и ты, конечно же, имеешь право заявлять, что с нами не о чем говорить. Дорогие мои, перестаньте ссориться. Я почему-то уверена, что моя смерть вас помирит. Так бывает. Чем раньше, тем лучше. Возможно, мой дневник обратного отсчета, который я постараюсь наговорить или нашептать, как получится, поможет вам в этом.
Сегодняшний день можно проехать, хотя когда-то, во времена бессмертия, он считался важным — День Рождения. Цветы во всех углах больничной палаты: от родственников, от друзей, от коллег. Репетиция прощания с безвременно ушедшей… Есть и астры. Попросила их поставить рядом на тумбочку. Теперь чувствую горький запах случайно надломленного цветка. Его багрово-сиреневая башка безжизненно свесилась набок и теперь похожа на репейник. Вчерашний день тоже забыла, зато вдруг ясно всплыла картинка пятилетней давности. Тогда меня прооперировали, и считалось, что очень удачно. Вернулась надежда — все обойдется. После этого три года ремиссии и каждый прожитый день — подарок. Дорогие мои, вы тогда быстро оправились от испуга, и началось. Никто никого не жалел. Грызлись так, что искры летели, а мне хотелось жить, очень хотелось, но где-то не тут, не с вами. Не получилось. Вы решили, что после всех нервов, потраченных на меня, наконец наступил ваш звездный час. Теперь пришла моя очередь не находить себе места, когда ты, мама, после очередной стычки с зятем демонстративно уезжала жить к подруге и не отвечала на звонки, а наученная тобой подруга клялась, что не виделась с Ниной Николаевной больше месяца. Что же я слышала от тебя тогда, мой дорогой Костя?
— Неужели-таки пропала? — спрашивал ты с надеждой в голосе и успокаивал, что сейчас же обзвонишь все морги, авось повезет, и уходил на поиски себя в интернете.
Ты подсел на соцсети, зарегистрировавшись везде, от Одноклассников до Фэйсбука, — выставлял свои фотографии двадцатилетней давности, балдел от лайков и комментировал все глупости, которые несли твои интернет-друзья и подружки. Ты казался им интересным, загадочным, успешным и красивым. Поиск себя привел к чудесному результату: виртуальный Костя стал популярен. С этого момента у тебя началась новая жизнь, в которой уже не было места ни мне, ни нашей Люське. А ей как раз в то время был очень нужен папа — тот, которого мы давно потеряли. Наша несчастная Люська, закончив университет, металась в поисках работы и женского счастья, обламываясь на каждом интервью и новом, неудачном знакомстве. Нигде не везло. Замыкалась в себе, орала, уходила вечерами черт знает куда и с кем. Все закончилось бедой. Доченька моя, прости нашу глухоту и тупость. Никто не подозревал, что это болезнь, а не плохой характер. Так были воспитаны: «Пионер — всем ребятам пример. Будь готов — всегда готов! Утро красит нежным светом…» А ты задергивала наглухо шторы, натягивала на голову капюшон и не могла встать с постели раньше полудня. Ночами не спала, маялась, курила до одури, подвывая и качаясь, как еврей на молитве, воткнув в уши наушники с бесконечным, тупым рэпом. Потом ушла из дому, выбросила мобильник, сумку со всеми документами и кошельком. Искали тебя долго. Нашли у бомжей — полуголую, грязную, ничего не соображающую. Врачи поставили диагноз: острый психоз на фоне клинической депрессии. Лечили долго. Ты вернулась к жизни, а я уже нет. Наверное, тогда и завертелось по новой колесо самоуничтожения: опять на том же месте опухоль, а дальше — только страх, выжигающий все живое внутри. Мама, помнишь, как, поджимая губы, ты сквозь зубы цедила ядовитые упреки, поминая, что яблоко недалеко падает от яблони, и заодно Костину гнилую генетику, доставшуюся от отца-алкоголика. Костя, ты молодец! Удержался — не запил и не ушел на сторону. Попросту спрятался. Ходил рядом, сидел рядом невидимкой — бессловесный, непроницаемый, отстраненный. Сработала самозащита. У вас сработала, а моя сломалась. Вы не виноваты. Это я сама.
Хочу рассказать вам почти мистическую историю, которая приключилась со мной перед тем, как свалилась окончательно. Два года назад, как вы помните, пришлось разъехаться. Мама, ты заявила, что больше не можешь с нами жить, и перебралась в квартиру-кормилицу, которую много лет сдавали после смерти отчима. Семейный бюджет пошатнулся, а жить на одну пенсию у тебя не получалось, но я не об этом. Позволь мне выговориться. Этого практически не случалось в диалогах с тобой. Слушать ты не умеешь, не потому, что бессердечная, — нетерпеливая. Мысль улавливаешь сразу и мгновенно реагируешь, не давая закончить фразу. Так было всегда — мы умолкали, ты говорила. Неудивительно, что груз недоговоренного, даже, скорее, не выговоренного, кажется причиной моей сильной одышки и невозможности набрать в грудь достаточно воздуха. Комок в горле, дыхательный спазм и глаза на мокром месте — это у меня с детства. От беззащитности, или, правильнее сказать, от незащищенности. Синдром двоечницы, неудачницы-дочки перед супермамой. Ты сама много раз говорила, что ждала сына — хотелось по молодости угодить отцу. Потом желание делать хоть что-нибудь не для себя прошло навсегда. Рожала не ребенка, а подарок любимому. Подарок не получился, но отцу понравилась его копия: сероглазая, щекастая, с белесыми тонкими волосиками — полная противоположность твоей смугло-чернявой породе. Отца я почти не помню, ты ушла от него к другому мужчине, когда мне было всего три года, решив, что будет лучше для всех, если ребенок забудет своего «кобеля-папашу». Он завел шашни с молодой ассистенткой в долгой киноэкспедиции на Урале. Добрые люди донесли, ты накатала письмо парторгу киностудии. Отца уволили — на одного фотографа меньше, делов-то, зато никто в твою сторону косо не посмотрел: такого, как ты, директора фильма, теперь это называется — продюсер, надо было еще поискать. Все режиссеры выстраивались к тебе в очередь. Победил самый сильный, далеко не молодой, но зато крепко заслуженный. Он позвал тебя замуж, и с тех пор вплоть до его смерти ты почти ни с кем больше не работала. Не знаю, как сложилась бы моя жизнь с отцом, но за отчима тебе благодарна. Эдуард заменил мне всех, даже друзей, с которыми было не так интересно, как с ним. Удивительно, что мы оба робели перед твоей красотой. Помню, как вдвоем стоим перед зеркалом — растерянные, неуклюжие, и стараемся освоиться в новой нарядной одежде, которую ты приказала надеть на премьеру фильма. Эдуард в светло-сером замшевом пиджаке напоминает беременного слона, а я — кремовую куклу в оборчатом бледно-розовом платье. И вдруг за нашими спинами вспыхивает пламя. Это ты, наша красавица, затянутая во что-то кроваво-алое с золотыми искрами, стараешься справиться с копной смоляных волос, никак не желающих укладываться в ракушку на затылке. Мы теряем дар речи, боясь обернуться. Я первой выхожу из ступора и бросаюсь обнимать твои колени — выше не дотягиваюсь, мне нет и шести. Ты вскрикиваешь и отгоняешь меня, чтобы не помяла платье, зовешь на подмогу бабушку. Бабуля уводит меня на кухню и наливает чашку киселя, приказав немедленно выпить, если хочу пойти в кино. Давлюсь крахмальной слизью, выплевывая косточки, как вдруг одна вишенка падает с ложки на платье. Зная, что накажут за неряшество, стряхиваю ее с оборки, как тут же разливаю на колени горячий чай. Бабушка быстро запечатывает мой рот ладонью и шепчет: «Не смей реветь, маму сейчас нельзя беспокоить», — но я рыдаю от невыносимой боли. На коленях вспухают пузыри, и холодная вода не помогает. До премьеры остается каких-то полчаса. Ты швыряешь в угол сумочку и в отчаянии произносишь: «Вот так всегда! Если куда-то собрались, значит, Лерка все испортит!» Эдуард вызывает скорую и напрочь забывает про такси, которое приехало за нами. Он усаживает тебя в машину, успокоив, что обязательно подъедет к окончанию фильма, а мы едем в больницу.
Потом наступает утро вашего отъезда в Ялту, потом такие же утра, дни, вечера перед командировками в Киев, Ленинград, Москву. В квартире еще долго пахнет твоими духами, и я вывожу потным пальцем слово «мама» на запорошенной пудрой столешнице трельяжа.
Бабушка всю жизнь, как попугай, повторяет: «Маму нельзя беспокоить». Мои детсадовские болезни и успеваемость в школе расстраивают тебя. Бабуля лживо рапортует в письмах и телеграммах, летящих в разные уголки страны, о стопроцентном здоровье дочки, о хороших оценках, вкладывая в конверты фотографии беззубой девочки с букетом и бантом, потом угловатого подростка, а потом… В мои неполные пятнадцать уходят из жизни сначала бабушка, а потом Эдуард. Наконец я становлюсь твоей дочерью, но, вовремя не усвоив законов игры в дочки-матери, мы обе начинаем их нарушать.
Что-то я далеко ушла от истории, которую собиралась рассказать. Для этого надо выпрыгнуть из детства и отмотать лет тридцать, приблизившись к своему «ягодному» юбилею.
Мама, после твоего переезда пришлось чуть ли не каждый день тебя навещать: то давление подскочило, то упала на ровном месте, восьмой десяток — не шутка. И вот всякий раз, как я заезжала во двор твоего дома, мне на глаза попадалась симпатичная пожилая парочка. Она — сухонькая старушка в белом вязаном берете, он — седой, согнутый пополам старик на кривых ногах с палкой в трясущихся руках. Ступают осторожно, глядя под ноги, и курлычат что-то на ухо друг другу. Я сразу мысленно обозвала их «голубками». Удивительным казалось то, что, в какое бы время суток к тебе ни заезжала, они всегда выходили из дому. Однажды, в августе, перед днем рождения, заехав к тебе, припарковалась в очень неудобном месте — напротив детской площадки. Пробыла у тебя недолго, быстро растеряв остатки хорошего настроения. Выйдя из подъезда, мысленно продолжала спорить с тобой. Сама не заметила, как села в машину, как завела ее и резко дала задний ход. В последний момент ударила по тормозам, завидев в заднем стекле моих «голубков» чуть ли не в метре от капота. Выскочив из машины, окаменела. «Голубков» не было, зато под задними колесами лежал помятый скутер, а его хозяин, мальчишка лет двенадцати, стоял рядом. Если бы не затормозила, то он, летевший с соседней горки, угодил бы прямо под машину. Опомнившись, стала искать глазами моих спасителей, мелькнувших в заднем стекле так вовремя, но мальчишка тупо повторял, что никаких стариков тут не было. Помнишь, мам, как я вернулась тогда к тебе и попросила помочь найти эту милую пару, но получила в ответ закатанные глаза и зловещий шепот: «С ума сошла? Ты про Шишкиных, что ли? На кладбище они оба давно. Не к добру это, слышишь, Лерка. Срочно к врачу иди… Проверяйся… Покойники просто так знаки не подают. У Шишкиной вот тоже рак был. Но не твой, тяжелей. Она уже и не вставала, а Шишкин отказался ее в хоспис сдать. Мучились оба страшно. Не знаю, правда или нет, но говорят, что он ее придушил, а потом сам отравился… Может, враки, но странно как-то — чуть ли нe в один день умерли».