Здравствуйте, пани Катерина! Эльжуня
Шрифт:
В официальные списки Бюге заносит дату прибытия и отправления и пункт отправления транспорта. Количество прибывших. И перечисляет их поименно. А в собственных записях, повторяя все это, отмечает из каждого списка лишь две фамилии, первую и последнюю — больше не удается. Хочет оставить эти ориентиры. Может быть, в этих списках, только не первым и не последним, значился и Сазонов?
Об Эмиле Бюге и о его записях нам известно из письма немецких товарищей. Это письмо было получено Советским комитетом ветеранов войны от Антифашистского комитета ГДР в 1964 году. Письмо и приложенные к нему страницы из записей Эмиля Бюге, на которых рассказывалось о судьбах советских граждан — узников Заксенхаузена.
В письме было сказано, что эти материалы попали в комитет лишь недавно, много лет спустя после смерти Эмиля Бюге, который по освобождении жил в Федеративной Республике Германии.
Транспорты прибывают в Заксенхаузен. Шрейбер Эмиль Бюге регистрирует прибывших.
«Пусть бы эта страшная драма прошла перед глазами всех!» — так восклицает он в своих записях.
«…Вечером в закрытой машине стали вывозить группы прибывших на „индустриенхоф“ — производственный двор — для уничтожения. Чтобы обреченные не догадались, зачем их туда вывозят, эсэсовцы включили по радио музыку так громко, что мы — узники, находящиеся в блоках поблизости от „производственного двора“, не могли слышать выстрелов.
К полуночи все русские, прибывшие этим транспортом, были убиты. Сразу же после этого запылали четыре крематория, в которых стали сжигать трупы. Крематории стояли спрятанными неподалеку, за колючей проволокой, и хотя их почти не было видно, но часто вздымающееся к небу из коротких труб пламя дало возможность всем понять, что там происходит. Пронизывающий запах гари преследовал нас неделями и месяцами, в особенности когда ветер дул в сторону лагеря, неся этот запах на бараки…»
Такою была судьба первого прибывшего в Заксенхаузен транспорта. Такими же были судьбы последующих.
Есть основания предполагать, что Алексей Сазонов был привезен в Заксенхаузен не ранее второй половины октября 1941 года. Потому что транспорты, прибывшие в Заксенхаузен до этого времени, уничтожались полностью: сразу же или вскоре после прибытия.
По данным, фигурировавшим на Нюрнбергском процессе, за осенние месяцы 1941 года в Заксенхаузене было уничтожено 18 000 наших, советских граждан.
В записях Эмиля Бюге есть заметка о том, что во второй половине октября маленькая вывеска над входом в «Изолиерунглагер» — бараки, где ожидали своей очереди на уничтожение привезенные в лагерь русские, была заменена огромным щитом с надписью: «Рабочая команда военнопленных». И с этого времени уничтожение советских граждан происходило не столь массово, не столь явно, не столь поспешно.
«…Смерть ему лишь отсрочена», — говорит об Алексее Сазонове Ян Водичка.
Как вспоминается Кулисевичу, Алексей Сазонов и сам отлично понимал это. Он не верил, что его и прибывших с ним оставят в живых, если тысячи до них были уничтожены.
— Они устали от этой «работы», — говорил он Алексу, имея в виду лагерных палачей. — И решили дать себе передышку.
Предчувствие неизбежности смерти не покидало его.
Алексей Сазонов работал в транспортной команде — «абладерколонне», прикрепленной к обувной фабрике. «Абладерколонна» погружала, перевозила на фабрику, сгружала спиленные деревья, из которых делали деревянные лагерные башмаки для узников. Перевозила обувь, оставшуюся после убитых в Заксенхаузене. И доставленную в Заксенхаузен обувь убитых из других лагерей.
Как грузчик, Алексей имел доступ на склад «Шухфабрик». Кулисевич же принимал на складе привезенный товар. Так что некоторая возможность общаться у них была. А несколько позже Ян Водичка, использовав свои лагерные связи, устроил так, что Алексея перевели на работу «под крышу» — в один из отделов фабрики.
Среднего роста, щуплый, загорелый, светловолосый видимо, хоть голова и была обрита, таким запомнил Кулисевич Сазонова. Алексей был не очень-то разговорчив. Тщательно обдумывал то, что говорил. Жил в нем упорный интерес к технике. Но при этом интересовался он также и геологией. И химией. И историей. Особенно историей славян.
Был музыкален, обладал удивительной музыкальной памятью. Ненавидел трусость и трусов. А наибольшей мечтой его было увидеть советские самолеты с красными звездами днем над Заксенхаузеном.
Опытный «хефтлинг» — заключенный, Алекс учил Сазонова, как забывать о мучившем их постоянно чувстве голода. Как беречь силы, делая вид, что работаешь. «Иметь уши вверх, как заяц на меже», — повторял Алекс. Эта поговорка нравилась Алексею.
— Ты послушай, какую славную песню написал этот русский, — говорил Алексу Ян Водичка.
Ночь. Складское помещение «Шухфабрик». Алекс и Алексей пристроились за мешками с обрезками кожи, за грудой наваленной старой обуви. Алексей поет свою «вокализу». Алекс так называет песню Алексея, наверное, потому, что в ней повторяется, преобладает одно непонятное ему слово: «шарлатюга».
Алексу незнакомо это слово. Смысл его непонятен. Но то, что хочет выразить им Алексей — понятно. Каждый раз «Шарлатюга» звучит у него по-иному: грустно, жалостно, гневно, отчаянно…
«Шарла-тюга-а-а-а, я шарла-тю-га-а-а», — поет Алексей. Голос у него свежий, сильный. Он намеренно долго тянет это «а-а-а».
— Зачем ты так затягиваешь последний фрагмент, — спрашивает его Алекс.
Алексей не отвечает. Сидит с закрытыми глазами, откинувшись и откинув голову. Алекс не повторяет вопроса. Алекс думает: может быть, Алексею пригрезилось, будто он на свободе. Вернулся. И солирует в том молодежном хоре, о котором рассказывал ему? Алекс боится спугнуть его настроение.
— Почему затягиваю? — откликается Алексей, откликается, когда Алекс уже не ждет ответа. И медленно, затрудненно объясняет ему: — Понимаешь, Алеша, — так зовет он Алекса, — знаю, что в последнюю минуту свою буду думать о матери. А когда пою, то как будто вижу ее перед собой. И хочу задержать подольше… — И неожиданно оборвав себя, продолжает лихо, с вызовом:
Мать моя Россия, А я русский фауль…— Фауль на лагерном языке означало не просто лентяй, — поясняет Алекс. — Саботажник, путь которому лишь на виселицу… — И добавляет, помедлив: — В лагерной песне каждое слово имеет свой подтекст и свою историю.
— Шарла-тюга-а-а-а, я шарла-тюга-а-а-а, — ведет свой припев Алексей. Он словно бы щеголяет, бравирует этим своим настойчивым «а-а-а»… И неожиданно спрашивает — Алеша, ты чувствуешь, какие у меня сильные легкие! Какой я еще здоровый, сильный — так неужели они заставят все-таки меня подыхать?! — Видимо, сама мысль о неизбежности смерти, физического уничтожения, кажется ему сейчас невозможной, невероятной.
— Ухватила меня за сердце эта песня, это непонятное слово «шарлатюга», да и сам он, совсем мальчишка еще, который и перед лицом смерти оставался таким, как был, ничего не утратив, — говорит Кулисевич.
А он, Алексей, хотел, он мечтал написать любовную песню. Никого, наверное, еще не любил. Знал, что уже никого не поцелует, и хоть в песне хотел пережить то, чего ему не досталось в жизни.
Он просил Алекса напеть ему подоходящую мелодию так, чтобы к этой мелодии Алексей подобрал свои слова.