Зекамерон XX века
Шрифт:
— А нас англичане выдали, — говорит Головин.
— Что? Всех? Я думал, они только добровольцев…
— Мы были в дивизии цэт-бэ-фау [152] . Сам не понимаю, как оказался там. — Головин чешет стриженую круглую голову. — Жилось, правда, не худо, были в почете, но чего только не заставляли делать!
— Это что за дивизия? — спрашиваю я, хотя кое-что уже знал о таких.
— «Бранденбург», слыхал? Всякое выпадало. Например, переодевали нас в красноармейскую форму, и мы занимали мост, который надо сохранить. Иногда помогали в облаве на партизан, иногда нас забрасывали в тыл, вроде как диверсантов. Даже бесшумные автоматы давали на испытание. Но я все же сбежал, когда нас перебросили во Францию. Почти год был в маки, в Перпиньяне. Там попал в гестапо, не знаю, как жив остался…
152
Цур безондерен ферфюгунг (ZBV), т. е. особого назначения (нем.).
Бывший танкист, командир Красной Армии Головин вежлив, мягок и начитан, к женщинам относился, судя по его словам, рыцарски. Мне трудно представить его среди головорезов дивизии «Бранденбург».
После обеда явился Двинянников. Коренастый, с маленькими синими глазками и толстой шеей, страшный пьяница, он считался самым сильным человеком в поселке. Когда приходилось монтировать компрессор, переносить тяжелые трубы или насос, он непременно демонстрировал свою чудовищную силу, которой немало кичился. О нем ходили нехорошие слухи, будто он одалживает деньги у своих подчиненных и не возвращает, но ребята молчат — слишком хорошая у них работа!
— Что нового, хлопцы? Не бурили? Тем лучше! Ну, давай, Петро, продолжай! Как там его — Пилат чи Пират?..
Я продолжаю свой рассказ. Несколько дней подряд, в свободное время, излагаю им Евангелие. Никто из молодых не знает о жизни Христа — да и откуда? В школе и дома им ничего не говорили, изредка тот или другой слышал какой-то звон… Их очень заинтересовала жизнь человека (в обожествление я не пускаюсь!), о котором рассказываю иногда в нарочито шутливом тоне, пользуясь лагерной терминологией, но в общем-то серьезно. Из истории апостолов их больше всего занимает Саул, «спецоперуполномоченный по выявлению и ликвидации христиан», как я определил им его должность. Подобных людей они знают! Один факт, что Саул вдруг превратился в апостола Павла, для них убедительное доказательство могущества новой веры!
Съём! Мы спускаемся в долину, неторопливо подходим к вахте и ждем, когда соберутся все наши с разных участков. А там случаются и аварии и неполадки при сдаче. Кроме того, есть среди нас злостный «опаздыватель» — пан Бернацкий. Толстый, курносый и круглоголовый, он никак не похож на тип «ясновельможного пана», однако это большой польский националист. Он вежлив в разговоре и всегда очень занят. Другого давно выгнали бы из бригады за недисциплинированность — сколько мы из-за него мерзли! — но на Бернацкого нельзя долго сердиться, уж очень оправдания его забавны и естественны. Вот мы собрались у вахты, стоим последними, уже и фабрика прошла, а Бернацкого все нет. Холодно, ребята проклинают его. Наконец он возникает из темноты и быстрыми шагами направляется к последнему ряду.
— Ты чего, пан Бернацкий, нас опять маринуешь? — зло набрасывается на него латыш Карл со второго участка. Он работает ближе всех, приходит первым и весь посинел, несмотря на предусмотрительно натянутые два бушлата.
— Знаете, панове, зашел я до одного коллеги, — успокаивает нас Бернацкий, — он получил посылку из Ровно, самосад. Зараз угощу вас, отличный самосад!
— Хрен с тобой, пошли, ребята! — кричит Красноштанов, наш бригадир, а до войны студент Ленинградского института холодильных установок.
В бараке жарко. После ужина мы располагаемся на вагонках и курим ровненский самосад — в лагере наступила полоса либерализма и курение в секции теперь зависит в основном от дневального. Я не подозревал, что на прииске так много вольнонаемных поляков, они снабжают своего соотечественника буквально всем, что только можно занести в лагерь. Бернацкого, как ни странно, почти никогда не обыскивают, в то время как у других отбирают табак и продукты, взятые не в обменном ларьке. Вероятно, надзиратели не принимают поляка всерьез.
Пан Бернацкий в ударе. Он вновь начинает рассказ о том, как «зашел до одной пани»:
— Под плащом у меня был «Томпсон» [153] , стучусь: «Откройте, пани Ева, это я, поручик».
Он всегда обещает рассказывать о своих любовных утехах, но до этого повествование никогда не доходит. Дело в том, что сперва пани Ева его угощала, и бедный донжуан начинает подробно описывать все яства, которые были на столе, и теряет нить рассказа. Затем переходит к способу производства выпитого у «пани Евы» самогона, и тут вмешиваются слушатели: вопрос о самогоне — неисчерпаемая тема!..
153
Американский автомат.
А потом отбой…
Но не всегда мы «работали» так. Бывали очень тяжелые дни, когда выходил из строя компрессор, когда замерзали трубы и приходилось часами возиться на пятидесятиградусном морозе, подогревая замерзшие отстойники, или без конца таскать снег для охлаждения обратной воды, когда компрессор работал. Вода разбрызгивалась открытым душем недалеко от нашего помещения. Случалось, что ломался насос и его надо было исправлять на ходу. Однажды ночью, после того как я только что переболел гриппом, пришлось полсмены очищать сетку капризного разбрызгивателя. Наконец компрессор остановили, я вернулся в помещение, ребята сняли с меня промокший насквозь бушлат; я подсел поближе к горячему корпусу машины, но было поздно. Через два часа меня охватил сильный жар, голова кружилась, тело потеряло вес, колени сделались ватными. В полшестого стали спускаться в лагерь, мой бушлат почти высох, ребята меня поддерживали, чтобы не упал. На этот раз мы недолго ждали у вахты, но пока обыскивали бригаду, которая стояла перед нами, мне вдруг страшно захотелось лечь. Не чувствуя ни холода, ни ветра, я отошел недалеко и повалился в снег.
Очнулся уже в постели. Кто-то сильно тормошил меня, у самого уха гудел гортанный голос:
— Пошли, пошли, кацо, дохтур пришел! — Баграт, невысокий усатый грузин с очень маленькими толстыми руками, которые не соответствовали его бочкообразной груди и геркулесовскому телосложению, поднял меня и без видимого усилия отнес в кабинет врача.
Там сидел бывший военврач Теплов, опрятный, бледнолицый, в очках с узкой золотой оправой, похожий на немецкого офицера.
Баграт посадил меня на стул. Врач сунул мне градусник под мышку и молча продолжал что-то писать. Я смотрел на блестящие очки, белый халат, сверкающую белизной обстановку и снова вдруг почувствовал невесомость собственного тела.
— Что ты, с ума сошел? — услышал я голос Баграта. Открыл глаза и понял, что лежу на полу.
— Неси его обратно, все равно толку здесь не будет, — сказал Теплов. — Там сделаем укол.
Первый день прошел как во сне. Просыпался только, когда меня кололи. Больше недели пролежал так в постели с воспалением легких, пока не начал нормально спать и есть. Приходил Перун, он рассказывал потрясающие новости…
Из соседнего лагеря на оловянном руднике, где работали зеки обоих полов, и где, по слухам, открыли заговор женщин-западниц, на «Днепровский» прибыл большой этап. Об ужасных условиях работы и быта в этом лагере поведал нам с Карлом полусумасшедший старик Самсонов, который после недолгого пребывания на фабрике устроился фельдшером в бане — самом подходящем месте при его противоестественных наклонностях. Лицо старика было странное: громадный, квадратный, совсем лысый череп, большой нос, узкие губы, маленькие колючие черные глазки, глубоко запавшие под сросшимися лохматыми бровями. На хилом теле висел всегда очень чистый лагерный пиджак, а по праздникам он надевал предмет своей гордости — старые американские армейские брюки без номера: начальство, не без основания считая его слегка тронутым, не придиралось к такому отступлению от режима.
Он часто рассказывал о своем детстве в Петербурге, где его отец был членом городской Думы от партии кадетов — «единственной порядочной партии в царской России». Сидел он с 1936 года за контрреволюционную деятельность (КРД) и, наверно, не зря, так как никогда не скрывал своей ненависти к «власти и партии хамов и голодранцев». Где и как он получил медицинское образование (и получил ли вообще), было неизвестно. Охотнее всего он говорил о своих злоключениях в довоенных лагерях и успехах на любовном поприще («я женился на бесподобной красавице и оказался неутомимым сатиром»).