Зекамерон XX века
Шрифт:
Гданьский коридор, который всегда был польской территорией, и Верхний Сленск, потому что там угольные копи. Но Онуфрию это тоже нравилось в немцах — что они враждебны к полякам. Ведь никто не говорил, что Германия против украинцев.
Радиоприемник, выставленный в аптеке, ежедневно передавал новости, но была страдная пора, и Онуфрий мало о них знал. В последние дни августа по радио только и было слышно: «Гданьск, Гданьск», а если аптекарь искал другую волну, из приемника вырывалось то «Данциг», то «Зиг хайль!».
Из деревни вдруг исчезли поляки, их мобилизовали, а также молодых украинцев, успевших отслужить в польской армии — эти не очень торопились идти в город, на пункты сбора… А первого сентября повсюду зашумели: «Война!» Запретили выходить вечером на улицу, велели плотно занавесить окна. После обеда над деревней пролетели на север большие, широкие самолеты с черными крестами на боках. Но бомб, как обещал аптекарь, они не сбросили.
Вечером в трактир пришел жандарм и, вместо того чтобы выпить поднесенный стаканчик и уйти, вдруг велел всем разойтись. Некоторые из присутствующих вспомнили личные счеты и избили его изрядно, а заодно на всякий случай также еврея-трактирщика. Напившиеся бесплатно, — трактирщик подливал им, под страхом кулачной расправы, — они вспомнили еще одного еврея, москательщика, и разгромили его лавочку. Самого Лейбовича не оказалось дома, он, видно, почуял недоброе и скрылся незаметно со своей многочисленной семьей. Растащили все, что попало под руку. Это были вполне солидные, степенные люди, которые в нормальное время навряд ли стали бы трогать чужое добро, но сбежал еврей — наверно, у него нечистая совесть, раз сбежал!
На следующее утро появились мотоциклисты в касках и темных плащах. Они поговорили со стариками на немецком языке, а затем совсем близко началась стрельба. На полном ходу в деревню ворвались большие серо-зеленые, в разводах, танки, с таким же, как на самолетах, крестом на боку. Люки башен были откинуты, из каждого выглядывал солдат в кожаном шлеме. Танки резко затормозили на площади. Один немец выскочил, быстро поднялся на колокольню и осмотрел окрестность из бинокля. Потом подбежал к переднему танку, что-то доложил и вернулся на свою машину. Она двинулась к переправе через реку и, наведя пушку назад, несколько раз выстрелила и уехала вслед за остальными.
Крестьяне, попрятавшиеся по домам, вышли на улицу, обсуждая увиденное. Спустя полчаса появились первые польские солдаты. Командовавший ими молодой капитан сказал аптекарю, который бросился к нему с расспросами, что немецкие танки объехали подготовленные оборонительные рубежи, обстреляли из пулеметов польские укрепления и, не обращая внимания на ответную винтовочную пальбу, повели дальше свое наступление.
— Будем к своим пробиваться, — добавил он, закуривая и обводя глазами усталую роту. — Не знаю только, где они… Хотели сделать, как нас в училище учили — подпустить близко и ударить пулеметом по амбразуре, но они опередили и перебили наш расчет одной очередью…
Капитан приказал сержанту с двумя солдатами вернуться на позицию и забрать брошенный пулемет, а рота продолжала свой отход. Вечером они вернулись, уже без оружия, под конвоем бронетранспортера с немцами. На следующее утро вся деревня оказалась забитой немецкими солдатами. Донельзя запыленные, они купались около моста, плескались прямо на площади у водокачки, заходили в дома и пили молоко. Потом скомандовали сбор, и они исчезли. До ночи по улице двигались пехотинцы и моторизованные части, но никто больше не останавливался.
Онуфрий весь день провел на площади. Он понимал довольно хорошо, что говорили между собой солдаты.
Прошло две недели, и война кончилась. Немцы назначили украинского старосту, который подчинялся «уполномоченному по сбору сырья и уборке урожая». Это был пожилой немец с красным лицом, который всегда ходил в коричневой форме, старый, заслуженный нацист. На груди его был большой орден Крови, полученный, как он объяснял, за ранение в уличных боях с большевиками. Говорил он на непонятном баварском диалекте и требовал, чтобы ему беспрекословно подчинялись. Когда немцу кто-то пытался перечить, он выхватывал парабеллум из всегда расстегнутой кобуры и, помахивая им под носом провинившегося, несколько раз стрелял в воздух. Если Зедлмайер бывал пьян, крестьяне разбегались и прятались в домах: немец уже не размахивал пистолетом, а стрелял в любого, кто попадался ему на глаза, будь то животное или человек. При этом, почти не целясь, он всегда бил в точку. Нескольких крестьян он поранил, но никто не смел на него жаловаться, ибо приезжее начальство разъяснило населению, что уполномоченный «есть немецкая власть в деревне и все, что он говорит — закон». Особенно избегал встреч с этим немцем Онуфрий: нацист повадился, чуть что не так, первым делом винить переводчика.
Однажды на маленькой военной машине без дверцы, в какой обычно ездили офицеры, прикатил человек в штатском и объявил, что организует сбор молодежи для работы в Германии. Обещал хорошие условия труда, приличную зарплату и хлебные карточки для оставшихся в деревне членов семьи. Онуфрий, который и в этом году вопреки отцовской воле мечтал поступить в гимназию — в шестнадцать лет! — и хорошо знал, что от орденоносца ему житья не будет, записался одним из первых: одолевали молодое любопытство и желание хорошо научиться немецкому языку. К тому же ходили слухи, что у крестьян все равно отберут весь урожай.
Через неделю он уже работал у стариков Янцев в Баварии.
Онуфрий вошел в свою каморку, снял ботинки и зеленый старый пиджак, который дал ему хозяин для работы. Все тело ныло от усталости, но спать еще не хотелось. Он вынул из кармана немецкую газету, самодельный блокнот, огрызок карандаша и принялся за чтение. Изредка выписывал непонятное слово. Завтра, когда вернет газету соседу-шоферу, спросит его значение. Он заметил, что все меньше попадалось ему незнакомых выражений, блокнот же был почти весь исписан — не только отдельными словами, но и местными оборотами речи, которые находились в явном противоречии с тем, что он помнил из старой грамматики. Онуфрию казалось, прошло много лет, как он уехал из дома, а на самом деле меньше полугода. Все, что было интересно посмотреть здесь, в Баварии, он уже посмотрел, поехать бы еще куда-нибудь! Однако договор подписан на два года. Время от времени он покупал безделушки для матери или сестер и посылал домой, только отцу, который не курил и не имел никаких слабостей, он долго затруднялся выбрать подарок, наконец и ему послал вязаную куртку.
Работы с каждым днем прибавлялось: старик только командовал, почти все хозяйство легло на плечи батрака, к тому же еще эта карга вздумала запирать его в темный чулан, когда парень не потрафлял ей, и все грозила донести на него и упечь в «конгрегационслагерь». Он давно уже не улыбался, как в первый раз, когда услышал это выражение: старуха-католичка, которая могла бы дать фору любой полячке, была сверх всякой меры напичкана церковной словесностью, оттого и приплела не к месту «конгрегацию» [85] . Он-то знал теперь, чем пахло слово «концлагерь», и боялся его. Недавно гестаповец увез Тараса, веселого Тараса, с которым он ехал вместе от самого Кракова… Говорили, что парень связался с немкой, а жена Янца донесла.
85
Конгрегация— братство, объединение религиозных общин.
Был поблизости лишь один хороший немец — соседский шофер, светловолосый увалень из Кенигсберга. Георг долго жил в Данциге, говорил неплохо по-польски, сочувствовал Онуфрию и как мог помогал ему. Тот забегал в гараж за газетами, иногда брался мыть машину. Просить поесть Перун стеснялся, хотя у Георга всегда водилось съестное. Водитель ругал фрау Янц:
— Ее никто здесь не любит, жадная, злая, а язык — во! — и он показывал, какой у старухи длинный язык.
Начало темнеть. Онуфрий аккуратно сложил газету, разделся и вдруг услышал: в большую комнату зашел чужой, это были уверенные, тяжелые шаги. Он, видно, еще на улице начал говорить с хозяйкой, которая семенила вслед за ним — Перун знал ее походку.
— Чепуха! — сказал глухой мужской голос, который показался Онуфрию знакомым. — Я спрашивал соседей, он работает у вас добросовестно и им помогает. Когда свободен, разумеется, — наверно, голодный!.. А, вот и хозяин! Что нам с вами толковать, фрау Янц, отвечает он!
— Хайль Гитлер, херр Эверс! — Онуфрий представил себе, как старый Янц подобострастно вытягивает руку перед начальством, да еще таким!..
— Мир ист цу орен гекоммен («Дошло до моих ушей», — быстро перевел Онуфрий), что вы плохо относитесь к своему поляку. Я думал, жена ваша имеет такие же основания жаловаться в гестапо, как тогда… Оказалось, вранье. Мы даже проследили, чем он занимается в городе. Шлет посылки домой! Вместо того чтобы покупать еду — вы же его голодом морите! Плевать мне на этих поляков, но если население там узнает, что завербованные голодают, многие ли еще попросятся к нам? Вы действуете против интересов рейха — понимаете, чем это пахнет? Он работает за двоих, не гуляет, не пьянствует, а вы его запираете в чулан!.. Сажать — это наше дело, сами знаем кого и когда. Хоть раз услышу жалобу — заберу его от вас, и больше вы никого не получите, а нам переводчики вот как нужны! Имейте в виду. Хайль Гитлер!