Зеленая Ведьма
Шрифт:
Уверения дохтора, что от коровьей крови рогов не вырастет, мало кого убеждали, и почти никто в нашей деревне не делал прививки. Но мать себе сделала, и нам с Саней тоже, втихаря от отца. Он бы узнал, снова избил бы. Но мать после того, как дохтор нас с ней вылечил, почитала его едва ли не за господа Бога. А уж как он смотрел на неё… Да, другая судьба могла бы быть у матери, но не для счастья мы приходим в этот мир.
Валюшке же прививку не сделали: дохтор побоялся, что слишком мала. А потом пришла оспа и выкосила полдеревни. Умерла бабка, чуть не умер отец. Метался в жару, бредил, считал в бреду обиды, все норовил кому-то отплатить. Меня поминал с ненавистью. А я пряталась от всех за печкой, – не могла скрыть своего счастья, ликовала: вот-вот свершится то, чего жду уже столько лет! А мать ухаживала за отцом, ночей не спала, не подпускала к нему смерть. И не подпустила.
А Валюшка умерла. Сгорела в одночасье, когда отец уже почти выздоровел, и от болезни остались только отвратительные чирьи на его лице. Проснулась с утра, заплакала, заметалась в жару. К ночи её не стало.
Оспа отступила, и мы стали жить вчетвером, – в бедности, почти в нищете. После голодного года и оспы отец так и не смог поправить дела. У нас больше никогда не было коровы. Несколько жалких куриц – вот был предел . Больше мать не рожала. Думаю, сказалось то, что каждую весну она таскала на себе плуг. Так мы и жили, а года мчались мимо нас, не останавливаясь.
Глава 2.
И вот сейчас мне стукнуло уже девятнадцать, а Санюшке – пятнадцать. Жить в отцовом доме было мне сложно, – он попрекал меня каждым куском. А все потому, что я не могла таскать плуг. Через пять минут пахоты в груди у меня что-то натягивалось, и я едва ли не теряла сознание.
Мать все чаще болела. По виду она совсем старуха, да и возраст немалый – тридцать шесть. Плуг она уже таскать не могла, и приходилось сестрице Сашеньке за всех отдуваться. Впрочем, она и строением пошла в отца, – крупная, добрая телом, с широкими плечами, она мало уставала после пахотных работ, от которых мы с матерью в лёжку лежали.
Так что я занималась огородом. Бездельничала, по мнению отца.
– Толку от тебя чуть, а жрешь, как господская овчарка. Иди отсель, – гнал он меня, едва я в свой черед съедала две ложки из общей миски. Мать жалела меня, подкармливала тайком, и когда отец ловил нас за этим, обе бывали биты.
Ярость моя порой защищала меня, как в детстве. Но я уже не мечтала об отцовой смерти. Раньше я часто воображала, что он калечится так, что не может драться, или вообще умирает. И всякий раз радовалась, когда отец болел. Порой это видели мать и сестра, и в глаза матери приходила печаль. Как-то, когда отец метался в бреду, я радостно заявила, что скоро мы все можем быть свободны. Мать на это мне ответила, что моя свобода обернется голодной смертью.
После этого я призадумалась. В самом деле, у нас есть худая еда на столе только потому, что отец сеет хлеб. Не будет хлеба – и нам придется совсем худо. Может быть, не будь голода, меня бы это не убедило, но голодные годы, – тот, первый, и несколько после него, – оставили в моей душе страшный след. Горький вкус коры на губах, живые воспоминания о том, как страшно умирать от голода. Когда тебе хочется есть до судорог в пустом животе, а из еды – только камни. Когда твой взгляд постоянно ищет еду, и все, встретившееся на пути, – дерево, кусок глины, собаку, – оценивает, можно ли съесть. А самое страшное не это. Самое страшное – когда на твоих глазах умирают от голода любимые люди. Кусок бы от себя отрезала, лишь бы не видеть такого больше.
Страх голода тогда усыпил мою ярость. Она приутихла, свернулась кольцом и улеглась на дне моей души ждать своего часа. Поднимала голову только иногда, когда отец бил меня особенно люто. А это случалось нередко. Чем беднее мы становились, тем злее он делался, тем тяжелее были его кулаки. Иногда рядом оказывалась Саня. Тогда она бросалась ко мне, закрывала своим телом, хватала его за сапог, умоляла: «Батенька, не бейте! Батенька, остановитесь!». Если он был трезвый, часто останавливался. Если нет – попадало обеим.
Когда мне было шестнадцать, на меня заглядывался один паренек из соседней деревни, Володя. Виделись мы с ним в церкви, на ярмарках и деревенских праздниках, улыбались друг другу, переглядывались. Как-то он спросил меня, согласятся ли родители, если он приедет свататься? И соглашусь ли я? Я опустила глаза, как и полагается девушке, сказала, что за себя согласная. Вряд ли я любила Володю, думаю я теперь. Но как же я хотела уйти из ненавистной отцовой избы! Приходить в неё по воскресеньям, приносить пироги, выпеченные в своей печи, угощать ими мать с сестренкой.
Признаться, я думала, что все это возможно, ведь отцу я в тягость. Но Володя со своими родителями появились на нашем дворе не вовремя. Накануне обрушилась стена курятника, бывшего хлева. Подкопанная в своё время свиньей, она кренилась все больше и больше, и вчера наконец рухнула. Куры разбежались, двух мы так и не нашли.
Отец был в ярости от предстоящих трат. В тот день было полнолуние, и он счел, что в этом снова виновата я. Так что к тому времени, как сваты въехали во двор, отец был выпимши, а я уже с утра была битая. И едва отец понял, по какому поводу гости, он бросился на них с кулаками. Отцу Володи он выдрал полбороды, – благо что тот, тоже нехлипкий мужик, в ответ пересчитал ему все ребра.
На этом и закончилось сватовство. Весть об отцовом приеме облетела близлежащие деревни, и после уже никто из не рисковал говорить со мной дольше положенного.
Хотя смотреть, смотрели. Я часто замечала на себе мужские взгляды – тяжёлые, долгие, они беспокоили меня и, в то же время, волновали. Но чем дальше, тем яснее я понимала, – не отдаст меня отец. Побоится, – а вдруг счастлива буду? Дальнейшие события показали, что я была и права, и неправа одновременно.
Жил в соседней деревне зажиточный лавочник Трофим Серебряков. Вышел он из таких же крестьян, как мы, а деды его были беднее наших. Когда-то давно, когда царь Александр Освободитель дал крестьянам волю и обязал помещиков продать им наделы, многие были недовольны и пытались крестьян объегорить. Крестьяне тоже были недовольны, потому что они-то хотели землю даром получить. А тут надо выплачивать, да ещё такие деньжищи, которых ни у кого из крестьянства в помине не было. В дело включились банки и дали ссуду, но ведь не бесплатно, под немалый процент. Поэтому, когда хитрые помещики предложили крестьянам вместо целого надела четвертушку, но бесплатно, многие согласились. И прогадали на том. Ведь что такое четверть надела? Десятина, небольшой кусок земли. Семью на этом не прокормишь, подати не заплатишь. Так что приходилось крестьянам арендовать у помещика недостающую землю да платить за неё, – словно из крепости и не выходили.
Но отец Трофима Серебрякова не прогадал. Денежки он уже тогда считать умел. Он тоже решил не втягиваться в кабалу и взял свою четверть бесплатно. Потом он продал ее и на эти деньги открыл в своей деревне лавку. В торговле отцу Трофима везло, и через пять лет открыл он новую лавку, в соседней деревне. Сын его продолжил дело, опутав все наши деревни своими лавками, как паук сетью. Разбогатев, Трофим Серебряков купил земли, и не в кредит, а на собственные деньги. Сейчас ему принадлежали большие поля.
Трофима не любили, – не за богатство, а за то, что давал нуждающимся деньги под огромный процент. А ежели человек денег вернуть не мог, заставлял отрабатывать на своих полях. Многие годами трудились на него, а долг все никак не могли выплатить.
Первая жена Трофима Серебрякова умерла давно, родив ему много сыновей. Сейчас они были приказчиками в лавках отца. Лет пять назад он женился снова, на молодой и бедной девушке из своей деревни. Говорят, она не хотела идти за него, но родители заставили. Ходили они в должниках у Трофима, а он посулил долг простить и за дочку ещё денег дать. Так вот, недавно умерла и она. И все узнали, что у Серебрякова – французская болезнь, которую наш дохтор называет сифилисом. Страшная это болезнь, мучительная, смерть от нее страшна. Обычно от неё быстро умирают. Но сам Трофим жил с «французкой» уже много лет, – крепок был неимоверно.