Зеленое золото
Шрифт:
— Прозит!
Питкасте неторопливо опустился на стул.
Осмус в четвертый раз наполнил его стакан.
Глава вторая
Красногрудые клесты забеспокоились и подняли невообразимый гам. Белка, распушив хвост, перелетела с дерева на дерево и спряталась за стволом. Оттуда выглянули круглые глаза и послышалось сердитое «чук-чук». На голой, безлистой верхушке высохшего дерева, торчавшего, как палка, посреди раскидистых елей, сидел пестрый дятел. Он вдруг завертел из стороны в сторону своей носатой головой, потом громко, на весь лес, стукнул клювом по стволу и взлетел, медленно махая крыльями.
И было отчего переполошиться. Каарнамяэ считалось тихим и спокойным местом. Правда, у каждого имелись здесь свои враги, и всегда приходилось быть начеку: пичугам угрожал ястреб, паривший над лесом, и шнырявшая в кустах лиса, белкам — хищная куница. Но все это были знакомые, привычные опасности. А теперь вдруг сюда зачастили редкие гости — люди. Они тут появлялись иногда и раньше, но обычно ненадолго: пройдут по лесу, постукают какой-то штукой по деревьям, чаще всего по елям, излюбленным дятлами, и потом год их не видать. Теперь же они приходят что ни день, залезают зачем-то на верхушки елей и потом на тех почти не остается шишек. Уж не хотят ли они опустошить все кладовые у лесных тварей, у исконных обитателей Каарнамяэ? Тут было от чего тревожиться, от чего так дружно и громко негодовать на незваных пришельцев.
По темно-синему небу плыли одинокие облака. Солнце поднялось уже довольно высоко, но было еще бледным и холодным. Погода установилась загадочная: на солнце печет и тает, а в тени подмораживает и под ногами, словно стекло, хрустит ледок. К вечеру бывает свежо, ночью совсем холодно, а к утру деревья покрываются пушистым инеем, который сверкает и переливается в алых лучах восходящего солнца.
— Не залезай слишком высоко, — послышался из-под дерева хриплый мужской голос. — Когда сучья оттаивают, они такие ломкие…
Вместо ответа раздался стук падающих шишек. Михкель Нугис, лесник Сурру, хорошо занал, что его предостережения излишни — разве Анне упадет? И все же его дрожь пробирала, когда он видел, как его дочь раскачивается на самой верхушке. Ведь даже и Анне, юркая, словно ласка, и лазавшая по деревьям не хуже белки, могла ошибиться и, став на слишком хрупкий сук, сорваться вниз. Прямо беда с ней! Научилась лазать по деревьям чуть ли не раньше, чем ходить. Покойная тетка все сердилась и причитала, порой даже до слез доходила: что это за девочка такая, отчаянней всякого парня! Да только Анне и дела не было. Он, Нугис, тоже не очень-то обращал внимание на эти причитания — сам ведь с малолетства привык на самые высокие стволы забираться. И сейчас бы залез, да уж годы не те, — руки-ноги стали неуклюжими, не согнешь. А и хорошо ж там, наверху, весь лес видать, весь-весь!.. Да уж больно беспокойно за дочь.
И он разогнул свою нывшую спину — весь день сегодня кланялся, шишки собирал.
— На сегодня хватит! — крикнул он. — И мешки полны, и поздно уже. Пора идти, а то засветло не успеем.
— Постой, тут две хорошие веточки, — ответила Анне.
И вниз с шумом полетели гладкие, замерзшие шишки, на которых, словно янтарь, сверкнули капли смолы. Потом все затихло, лишь ветви наверху зашелестели. Михкель Нугис завязал мешок крепкой бечевкой, взвалил его на спину и отнес к стоявшим шагах в десяти саням, в оглоблях которых нетерпеливо фыркала лошадь.
Старик закурил. Дочь еще не слезла. Где же она, эта стрекоза? Он нахмурился, кинул взгляд на ель и поперхнулся дымом: Анне стояла на самом верху, держась за молоденькую, почти совсем свежую и прямую, как свечка, макушку…
— Ты чего? — От волнения лесник не находил слов. — Слезай сию минуту!
— Ой, как далеко отсюда видно, отец! Какое оно огромное, наше Сурру, какое бесконечное!
— Сломаешь шею — вот тебе и будет Сурру, — проворчал Нугис и сел на мешок. — Будто в первый раз на дерево залезла.
— Каждый раз кажется, что еще никогда этого не видела. Лес, лес, лес, кругом — один лес. А там далеко-далеко дымок тянется… Верно, на сто двадцать шестой делянке ветки жгут, да?
— Конечно! Что же еще?.. Слезай, а то не успеем дотемна.
Голова Анне исчезла. Ящеркой соскользнула она вниз по стволу. На ней были штаны, стянутые внизу резинками, куртка с беличьим воротником и темный берет, из-под которого выбивались светлые прядки.
— Да у тебя под началом целое царство, отец! — Она схватила старика за руку. — И все такое веселое, живое! Только на севере, где болото Люмату, некрасиво. Там большущее и унылое коричневое пятно. И тебе не кажется, что оно, это болото, все растет? Помню, когда я совсем маленькой забиралась на холмы Каарнамяэ, оно не было таким огромным.
Старик продолжал угрюмо молчать. Уже несколько дней его не оставляло плохое настроение. И сегодня он хмурился с самого утра, а теперь вот, увидев дочь на самой верхушке замерзшей ели, и вовсе стал мрачнее тучи. Но разговор о болоте забрал его за живое, глаза старика загорелись. Как он ненавидел это болото! Вот на что можно было наконец излить всю свою досаду, все раздражение.
— Растет, конечно! Расползается все шире по лесу, а ведь болотная вода — это сущая отрава. Деревья от нее хиреют и гибнут. А те сосны да березки, что выживают, так и остаются кривыми и горбатыми.
— Неужто на него управы нет, на болото?
— А откуда ж ей быть, глупая? Разве человеку одолеть эту прорву?
— Смешно тебя слушать. Люди сейчас пустыни орошают, новые реки и каналы прокладывают, а ты…
— Что из того? Думаешь, раз так, то и наше Люмату осушат? Нет, в такой дыре, как у нас, и советской власти ничего не сделать. Да и нет толку что-нибудь затевать в таком безлюдном месте, когда в других местах живет столько народу. — И, еще более ожесточившись от собственных слов, он схватил вожжи и сердито крикнул мерину: — Но-о!
Дороги тут не было. Приходилось все время направлять лошадь то вправо, то влево, туда, где между деревьями виднелся просвет пошире. Местами еще лежал снег, а местами, на проталинах, зеленел уже совсем пушистый мох и блестели на кочках темно-зеленые листочки брусники.
— Ну и пусть оно растет, это болото, — сказала шедшая за дровнями Анне. — С нашим Сурру ему все равно не справиться. Такого большого леса поискать — не найдешь.
— Был большой, станет маленьким! — буркнул Нугис и яростно хлестнул гнедого.
Девушка удивленно подняла брови: отец никогда не бил лошадь. Но как ни велико было ее удивление, она, хорошо зная отца, ничего не спросила: старик все равно бы не ответил, разве только пожал бы плечами и пробурчал под нос: «Да ладно…»
Уже несколько дней отец был сам не свой, словно какая муха его укусила. Это началось еще в четверг, после того, как он сходил в Туликсааре, к новому лесничему. И что его там так расстроило? Сегодня уже суббота, а он хоть бы словцом об этом обмолвился. То ли сам новый лесничий отцу не понравился, то ли тот огорчил его плохими новостями? А, может, кто другой обидел старика в Туликсааре? Поди догадайся! Расспросы не помогали, потому что отец упорно отмалчивался. Он вообще-то был не из болтливых, с ней еще перекинется за день словом-другим, а на людях всегда словно дара речи лишался. Это и раньше с ним бывало, что если у него какое расстройство, так он даже и с ней перестает разговаривать и, будто немой, все руками да взглядами объясняет: на то пальцем покажет, на другое — глазами или головой. Анне хорошо понимала этот язык, но не любила его. К уединенной жизни в лесу она уже привыкла, но таким же молчальником, как отец, стать не могла: она была вся в мать — веселая, общительная, разговорчивая. Поболтать с человеком, послушать его было ей просто необходимо, она без этого не могла. Но в Сурру, в лесничьей сторожке, они с отцом бывали целыми неделями, а то и месяцами совсем одни. Ближайшее жилье находилось верстах в пяти, по делу к ним заглядывали редко-редко, а по собственной охоте и того реже. Разве что иной парень начнет вдруг за ней ухаживать да наведываться по вечерам в Сурру. Это уже случалось (говорят, что она собой ничего, да и к тому же приветливая), но продолжалось каждый раз недолго: видно, парням чего-то в ней не хватало, — может, находили, что нрав у нее больно строгий.