Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зеркало для наблюдателей
Шрифт:

— Абрахам! Пойдем, организуем ленч на двоих. Нам надо поговорить о многом.

Он отшатнулся:

— Мне надо заниматься…

— В среде вечером, после концерта, я встречался с Шэрон. Думаю, сегодня увижу ее снова. Пойдем со мной?

Он был далеко, на другом конце комнаты. И даже дальше. Стоял, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу. Потом сказал:

— Нет… Она не вспомнит меня. Это было в детстве. Можете вы понять?

— Она тебя помнит. Мы говорили о тебе.

— Тогда пусть она помнит ребенка, с которым играла, и оставьте меня таким. Бен, поймите, ради Бога. Ладно… У меня был ум. Я был чертовски одаренным и сбежал от этого. Потому что не мог выдержать то, что доказывал мне мой ум. Потому что я — трус. Рожденный трусом.

— Ты используешь воображаемую трусость в качестве щита.

Он вздрогнул от моих слов, но продолжал, будто я и не говорил вовсе:

— И единственное, что я могу сделать, дабы не спятить, это не думать вообще. Все прекрасно понимаете. Но вы стремитесь расшевелить меня, чтобы я пожелал стать кем-то важным. Не думаю, чтобы я способен на это. Не думаю, что я хочу хоть кем-либо стать.

— Кроме, вероятно, музыканта?

— Совсем другой тип мышления. Вы никогда не встретите в музыканте подлости или жестокости. Мне бы хотелось оказаться способным сыграть Баха, прежде чем они взорвут мир. Мне бы хотелось касаться пальцами клавишей, когда они сделают это.

— Ты абсолютно уверен, что они собираются взорвать мир?

— Конечно.

— Я бы не рискнул предсказать даже то, что у младенца будет заячья губа. Так ты разделишь со мной ленч?

— Я очень сожалею, но…

— А завтра? Встретимся завтра а полдень, в кафе «Голубая Река»?

— Я собираюсь уехать на уик-энд.

Я начирикал в записной книжке свой адрес и вырвал листок.

Он потянулся к нему, покрасневший и несчастный из-за своего решения, но так и не изменивший его. Голоса Намира и Ходдинга казались невнятным шумом за дверью. Думаю, Абрахам смотрел мне в спину, когда я уходил. Не знаю…

4

10 МАРТА, ПЯТНИЦА, ПОЛНОЧЬ, НЬЮ-ЙОРК

Я написал предыдущие строки здесь, в моей квартире, всего несколько часов назад. Странно, за этот вечер все так изменилось, что день кажется давно прошедшим временем. Закончив свою предыдущую писанину, я позвонил Шэрон Брэнд. Я ничего не сказал ей об Абрахаме: она не спрашивала… Разве только ее молчание считать вопросом… Я разрешил себе позвонить ей вечером. Они с Софией живут в Бруклине. Помните, Дрозма, вы тоже жили там несколько месяцев. 30883 год, не так ли?.. Год, когда мост был открыт для транспорта? Он до сих пор в строю, и некоторым его деталям около ста лет. (Еще не знаю, какую рекламу поставят на нем нынешней весной.) Шэрон была мне нужна — хотя бы для того, чтобы напомнить, что я не всегда ошибаюсь… Сейчас полночь, и сквозь шепчущую тишину города мне слышатся снаружи какие-то новые звуки. На самом деле их нет: они рождены моим собственным мозгом, потому что я пребываю в страхе.

Дрозма, вам надо было бы почаще пересматривать наши законы, регламентирующие поведение Наблюдателей. По какому праву вторгаемся мы в жизнь Абрахама? Кто позволил нам вмешиваться в дело любого другого землянина?

Я бы сказал, никакого права вообще нет, так как «право» в данном случае подразумевало бы существование всемирной власти, определяющей привилегии и запреты. Мы, сальваяне, рождены агностиками. Не имея ни веры, ни догматического безверия, мы вмешиваемся в человеческие дела просто потому, что у нас есть возможность для такого вмешательства. Потому что, тщеславно или застенчиво, мы надеемся увеличить человеческое добро и уменьшить человеческое зло настолько, насколько мы сами способны понять, что есть добро и зло. Хотелось бы знать, как далеко мы способны зайти в своих действиях…

После трех с половиной столетий жизни я обнаружил, что для эмпирической этики нет лучшей начальной аксиомы, чем следующая: жестокость и зло — фактически синонимы. Преподаватели человеческой этики во все века настаивали, что жестокое действие есть действие злое, и люди в целом соглашались с этой доктриной, хотя многократно ее попирали. Существует неизменное отвращение к любым явным попыткам сделать жестокость законом поведения. Неосознанная жестокость, жестокость, порожденная примитивными страхами или освященная установленными обычаями, — они могут существовать веками, но когда человеческое естество сталкивается с Калигулой, [49] оно отвергает его и испытывает отвращение к его памяти. И наоборот, я никогда не встречался со злом, где бы жестокость не была доминирующим элементом. Здесь, очевидно, человеческое естество не вполне готово следовать логике. Чтобы соответствовать семантическим законам, необходимо делать различие между непреднамеренной жестокостью и недоброжелательностью. Если тигр съест человека, то с точки зрения человека это зло, но тигр безличен, как безличны молния и лавина, он попросту заботиться о своем обеде, не испытывая никакой недоброжелательности. Таким же образом безличен я мясник, убивающий ягненка. И хотя ягненок мог бы упрекнуть меня, я думаю, что мясник занимается достаточно приличным делом. Просто ягненок платит такой смертью за кров, сытую жизнь и гибель более милосердную, чем ему могла бы предложить природа. Если в термин «жестокость» включить мотивы, не связанные с недоброжелательностью, я думаю, аксиома остается в силе. Я обратил внимание, что громадное количество случаев человеческой жестокости не связано с недоброжелательностью, а является результатом незнания или инерции, а то и вовсе результатом неправильных суждений или неверного толкования фактов.

49

Калигула (12–42 гг.) — римский император, прославившийся своей жестокостью.

Из этого не следует, что такая мягкая и ограниченная концепция как доброта в любом случае является синонимом блага. Люди обманывают себя иллюзией, будто добро и зло полностью противоположны. Это один из тех кратчайших путей, которые оборачиваются тупиками. Добро — гораздо широкий и более содержательный аспект жизни. Я думаю, отношение к злу выражается в чем-то большем, чем отношение сосуществования. Но зло донимает нас, преследует, как головная боль, тогда как добро мы считаем чем-то само собой разумеющимся, как мы считаем само собой разумеющимся здоровье, пока оно не утрачено. Тем не менее добро — напиток, зло же — только яд, который иногда находится в осадке. В течение жизни мы способны стряхивать стакан, не разливая вина. Хорошо спокойненько сидеть на солнышке — нет этому процессу сбалансированно противопоставленного зла. А где найти подходящее зло, которое можно противопоставить прослушиванию фуги соль минор? Вопрос этот столь же абсурден, как вопрос: «Что противоположно дереву?» Распознавая множество частичных амбивалентностей [50] между рождением и смертью, мы не замечаем их частичности и обманываемся предположением, будто амбивалентность точна и вездесуща. Мне кажется, что как люди, так и марсиане не станут мудрыми до тех пор, пока не выведут свое мышление за пределы символистического языка обманчивых и соблазнительных картинок. Ну-ка, пусть кто-нибудь измерит хотя бы обыденное равновесие дня и ночи…

50

Амбивалентность — двойственность переживания, выражающаяся в том, что один объект вызывает у человека одновременно два противоположных чувства, например, удовольствие и неудовольствие, симпатию и антипатию и т. д.

И если я должен объяснить свои действия на безличном уровне (а я думаю, должен), то я имею собственное отношение к жизни Абрахама Брауна, потому что верю, что у него есть потенциально великая интуиция. И если я не прав, он обречен развивать эту интуицию (он не может помочь себе сам) на наиболее опасных и безотлагательных человеческих проблемах. И если он способен со свей развивающейся интуицией достичь зрелости без бедствий, я не понимаю, почему остальным из его породы не помочь ему твердо держать стакан и выбросить осадок. Каким путем, я думаю, другой вопрос: это может быть и искусство, и преподавание этики, и даже политическая деятельность. Разумеется, потратить девять лет на его поиски меня заставили не только ум Абрахама. Сам по себе ум — ничто. Или даже нечто худшее — Джозеф Макс чертовски умен. Причина также не в его беспокойной и сбитой с толку душе, не в его нынешнем «я». Его нынешнее «я» способно быть глупым, робким и неприветливым — таким, каким я нашел его сегодня. Нет, в Анжело (как и в Абрахаме) была и остается смесь из ума, любознательности, мужества и доброй воли. Его ум ошеломлен и измучен ужасающими сложностями окружающей жизни. Его любознательность и мужество, подкреплены слепым случаем и неизбежным одиночеством ума, в двадцать один год столкнули его с мерзостями большими, нежели готова вынести его душа… И он увидит гораздо большую мерзость в будущем — если выживет — и обнаружит, что его душа сильнее, чем ему казалось. Его добрая воля — это река, запруженная мусором, но она не сможет оставаться такой: она будет течь дальше.

Полагаю, что, как и любой другой, Абрахам Браун хотел бы время от времени быть счастливым. У меня было много счастья, и я надеюсь на еще большее. Я никогда не зарабатывал счастье поисками его. Давным-давно, когда я любил Майю и женился на ней, я думал (совсем как человеческие существа!), что занят поисками счастья. Ни она, ни я не нашли его, пока не бросили поиски, пока не осознали, что любовью можно обладать не больше, чем солнечным сиянием, и что солнце сияет, когда захочет. Помню, мы были полностью счастливы, когда она выжила при тяжелейших родах Элман. И если для счастья нужно искать причины, это было потому, что мы жили в полном соответствии с нашей натурой: у нас была наша работа, наш ребенок, наши друзья. Солнце было высоко. После того как я потерял Майю при рождении нашего сына, мое следующее счастье пришло годом позже, когда я, исполняя с оркестром Старого Города концерт «Emperor», обнаружил вдруг, что впервые знаю, что делать с тем невероятным октавным пассажем… Вы помните его: ревущая буря ослабевает, замирая без кульминации, и любой бы, кроме Бетховена, написал бы там крещендо. И понял тогда (думаю, что понял), почему он не поступил, как любой. Мои руки передали это понимание, и я был счастлив, не порабощенный больше воспоминаниями о гОре, но живущий так хорошо, как могу… И поэтому я думаю, что если зреющий ум Абрахама сумеет провести его через сложное в просторе, если его любознательность и мужество смогут показать ему относительную незначительность исправительной школы в Канзас-Сити, если река доброй воли окажется способной найти свое русло, Абрахам Браун будет достаточно счастлив. Во всяком случае, счастливее большинства… И я думаю, при всем своем уважении к одному из наиболее важных человеческих документов, что поиски счастья — это занятие для дураков.

Дрозма, если вы умны настолько, насколько я знаю, по одному характеру моих размышлений вы можете прийти к заключению, что я видел Абрахама еще раз. Это правда. Он в соседней комнате, его комнате, если он пожелаете считать ее своей. Не думаю, что люди Макса следили за мной, когда он отправился сюда, но в любом случае я не намерен спать и, осмелюсь заявить, способен справиться с любым из них. В городе или за его пределами сейчас, возможно, происходит нечто такое, перед чем, отказываясь верить, содрогнутся и отступят как человеческие, так и марсианские умы. Абрахам уверен в этом. Я же до сих пор сомневаюсь и лелею надежду, что тут могла быть ошибка. В любом случае, будучи беспомощным, этой ночью я не могу противодействовать случившемуся и остаюсь бодрствующим в неполном созерцании. А предчувствуя, что в грядущие дни и ночи мне может и не представиться такая возможность, я изложил свои субъективные соображения для вас, Дрозма. Я дал Абрахаму пилюлю, и он теперь отсыпается. Надеюсь, пилюлю поможет ему проспать до самого утра. Изредка он всхрапывал — совсем как убегавшийся за день щенок.

Теперь о Шэрон.

До Бруклина все еще непросто добраться. Интересные дела с этим человечеством!.. В наши дня можно воспользоваться новым туннелем с электронно-управляемой дорогой — они называют такие дороги «робби-роуд», — который фактически является продолжением Нижнего ровня Второй авеню. Шэрон утверждала, что если я доберусь до поворота на Грин-авеню, я уже смогу промахнуться… Конечно, она-то человек. Возможно, я бы не смог, зато такси сумело. Некоторое время мы поплутали в районе, который почему-то называется Гринпойнт, а затем рискнули свернуть на красивую авеню где-то в районе Флэтбуш. В конце концов мы нашли тихую улицу, на которой жила Шэрон. Для этого нам пришлось выбраться на другую сторону парка Проспект. Шэрон была права насчет поворота. Уверен, только мы были способны повернуть направо уже после того, как проехали его, а потом снова поворачивать то направо, то налево, а потом… Черт с ним! В следующий раз я попросту воспользуюсь метрополитеном.

Поделиться с друзьями: