Зеркало времени
Шрифт:
Даже с Раулем трудно было говорить напрямую, а Фидель вообще постоянно носился, как метеор, окутанный звездной пылью своей гигантской свиты. Но у него были и более серьезные дела. Ради них он, собственно, и объезжал регулярно под разными предлогами Латиноамериканский континент и Кубу. В этот раз он перенес все свои встречи в провинцию, на побережье. Местные конфиденты тоже не очень-то его радовали: всюду протыри, всюду недоимки, всюду ощущаются промашки. И нельзя сказать, чтобы так уж сильно все это было заметно, но ему – старому опытному волку, более тридцати лет пасшему свое невидимое миру стадо, было ясно, что загон дает слабину, а стадо надо обновлять.
В Москву вернулся в скверном расположении. Казалось, что внезапно стали отказывать все детали организма. А если еще и она откажется от поездки, вообще будет тоска. И он решил, что в этом случае заляжет в госпиталь на «капитальный ремонт».
К телефону подошла сама Ирина. Сказала, что, как и было договорено, они с Андреем поддерживали жилой дух в Малаховке. Не дожидаясь его вопроса, Ирина спросила, что с поездкой. Гора свалилась с плеч.
– Что-что, – забрюзжал он как обычно, когда бывал особенно взволнован. – вы уже внесены во все списки, билеты у меня на руках. Вам следует только собрать свои вещички и не забыть паспорт в последний момент.
– Господи, я же совсем запамятовала, что в гостинице непременно потребуется паспорт, да и в поезде, возможно… у меня же другая фамилия. И штамп о браке с гоподином Скумбриеви-чем…
– С каким еще Скумбриевичем? Вы что – разве за это время развелись? – не понял он в первую минуту. – Да кому там ваш штамп интересен. Там генералы так уж точно будут со своими боевыми подругами. Совет Ветеранов исходит из этого…
– Но гостиница – не Совет Ветеранов, там иной взгляд на внебрачные связи – не поощряют.
– Это вас не должно касаться – я беру на себя. Притом, помните, нам забронирован номер «люкс», то есть минимум две отдельные комнаты. Проблем не будет. В случае чего, добрая купюра побьет любой штамп.
Вагон, как и обещалось, оказался литерным; купе – двуспальным и, судя по немногочисленности пассажиров, остальные купе также были на двоих. Чистота, тишина – просто рай на колесах.
Отъезд был вечерний. И потому, еще не перестали мелькать лоскутные одеяла подмосковных дачных кооперативов, обитатели литерного вагона потянулись к проводникам за чаем. Генрих Людвигович и его спутница также вместе начали подготовку к вечерней трапезе. Основательность Генриха Людвиговича оделила их и буженинкой, и колбаской, и ветчиной, ну и, конечно, добрым куском сала. Ирина Яковлевна подкинула разные домашние разности, от чего из купе потянуло духом домашнего очага. Ирина, сердясь на своего спутника, что вместо того, чтобы элегантно посидеть в вагоне-ресторане, раскидывается эта походная скатерть-самобранка, упорно смотрела в приоткрытую дверь купе на безнадежно унылые пейзажи ноябрьской России.
Всякий идущий за чаем, естественно, чуял призывный запах пирожков и котлет и ненавязчиво осведомлялся, в каком полку служили обитатели купе. Вскоре выяснилось, что действительно, кроме ветеранов, в вагоне нет иных пассажиров. Ирина радостно приглашала заглядывающих присоединиться к их столу. И вот уже все сидят, тесно прижавшись друг к другу, пьют неизвестно чью водку, потом коньяк. Возбужденно пытаются разыскать знакомых. Перебивая и не слушая других, торопятся поведать свою военную и послевоенную судьбу. Тут же выплескиваются обращенные неведомо к кому накопившиеся обиды. И сразу же, по укоренившейся традиции, общество делится на два непримиримых лагеря: за партию и за прогресс. За прогресс, правда, выясняется, ратует одна Ирина; все остальные в той или иной степени – надежды возлагают на коммунистов.
«Совсем из виду упустила: ветераны все жуткие “комуня-ки”, даже если и не состоят в партии», – тоскливо думает она. Ей не хочется фальшивить, не хочется и обижать этих удивительно наивных людей. Но и соглашаться с их детским невежеством невозможно. Она старается не включаться в их шумное обсуждение преимуществ жизни при Сталине. Некоторые, правда, утверждают, что, не убери таинственные силы великого справедливца, безвременно покинувшего этот мир – Андропова Юрия Владимировича, – не пришлось бы теперь переживать тяжелые времена. У женщин-ветеранов свои претензии – и почему-то особенно суровые к Хрущеву.
Обе женщины, присоединившиеся к общей трапезе в их купе, с первого же взгляда почувствовали недоверие к Ирине. Разве может эта фифочка – из лексикона их юности – быть настоящей женой ветерана? Да и на офицерскую жену не похожа. Взгляд другой и обличье совсем иное. Разве такая может, как они, траншеи рыть, раненых на себе таскать? А сейчас землю копать, семью до третьего поколения едой обеспечивать и внуков тетешкать. Рядом с ней они вдруг почувствовали свою женскую ущербность. Хоть и были на них лучшие крепдешиновые блузки и пиджаки, как монистами увешанные орденами и медалями. Но фигуры, конечно, даже отдаленно не напоминали те сильные и гибкие тела, что своею молодостью мостили дорогу к общей победе.
Ирина тоже остро чувствовала свою отчужденность, свою им противопоставленность. Ей даже казалось, что в том, что женственность покинула их, есть ее вина. Она корила себя за легкомыслие, за очередную абсурдную выходку. Ей было стыдно, что она мистифицирует чистых доверчивых людей, обман по отношению к которым представлялся ей особенно мерзким.
А он гордился ею и, не подозревая о ее душевных муках, рассказывал, какая она прекрасная хозяйка, какой талантливый художник. Внезапно атмосфера в купе изменилась. То, что она художник, всем все объяснило.
Женщины испытали облегчение: все-таки она не просто боевая подруга мирного времени – она из волшебных сфер искусства.
Мужчины ощутили приступ зависти к такому удачливому герою – все-то плывет ему в руки: и академик, и директор, и в Москве по коммуналкам не мыкался, да вот и женщина какая попалась. Говорят, правда, что художницы легкомысленны и часто меняют мужей. Вдруг и на сей раз ему повезет – даст спокойно дожить.
Отголоски всех этих смутно ворочающихся соображений каким-то образом доходили до Ирины, и ей становилось смешно и горько: «И так нехорошо, и эдак скверно».
Она почувствовала внезапное ослабление напряжения в купе. Как цветы после грозы, на глазах стали раскрываться лица ветеранов, исчезла нетерпимость. И всем захотелось пить за красоту – неведомо какую – за художников и потом, само собой, за любовь. И не было уже меж ними «ни эллина, ни иудея», – все были молоды, и все хотели любить и быть любимыми.
Генрих Людвигович тоже хотел быть любимым. Тем более что под боком сидела его благоверная, которая по долгу службы должна была выражать ему нежные, но сильные чувства. Держа в одной руке стакан, а другую, освободив от бутерброда с котлетой – «Вы почувствовали, как она готовит?» – направил прямехонько ей за спину, чтобы на законных правах собственника приобнять ее. А она, вместо того, чтобы, как подобает верной супруге, нежно прилечь на его мужественное плечо, с веселым смехом пропела: «Я свою Наталию обниму за талию, а пониже ни-ни-ни – только в выходные дни».
Присутствующие еще больше расслабились, стали смеяться и подшучивать над его неудавшейся попыткой.
– Что? В строгости держит супруга? – спросил бравый генерал, поменявший, правда, свои брюки с лампасами на тренировки тотчас как вошел в вагон.
Ночью он никак не мог заснуть. Ему было душно, жарко, хотя вентилятор исправно освежал купе прохладой. Казалось неправдоподобным, что рядом – протяни руку и дотронешься – лежит женщина, о которой он даже думать себе не хотел позволять – разве что иногда, в минуты полного ослабления воли.