Жан-Кристоф (том 2)
Шрифт:
Гаслер вошел. Сердце Кристофа упало. Он узнал его. Уж лучше бы не узнал! Это был Гаслер и не Гаслер. Тот же большой, не тронутый морщинами лоб, то же лицо, без единой складки, как у ребенка; но он оплешивел, обрюзг, пожелтел, у него был заспанный вид, нижняя губа немного отвисла, капризная складка в углу рта выражала скуку. Он сутулился, руки засунул в карманы неопрятной куртки и звонко шлепал ночными туфлями; сорочка на нем пузырилась, вылезая из неаккуратно застегнутых брюк. Гаслер взглянул на Кристофа сонным взглядом, который не оживился и тогда, когда молодой человек пробормотал свою фамилию. Он безмолвно, как автомат, поклонился, движением головы указал Кристофу на кресло и со вздохом рухнул на диван, подоткнув себе под спину подушки. Кристоф повторил:
– Я уже имел честь... Вы были так добры... Я - Кристоф Крафт...
Гаслер зарылся в подушки, скрестил длинные ноги и, сцепив на правом колене худые руки, подтянул его к подбородку.
– Не помню, - бросил он.
Кристоф, у которого, как тисками, сжимало горло, старался воскресить в памяти Гаслера их встречу. Говорить об этих сокровенных воспоминаниях он затруднился бы в любой обстановке, но здесь это было просто пыткой: он сбивался, не находил слов, говорил глупости, от которых сам краснел. Гаслер не пришел ему на помощь; он слушал его лепет, глядя на него мутным, безразличным взглядом. Когда Кристоф кончил, Гаслер некоторое время продолжал молча покачивать ногой, как бы ожидая продолжения. Затем сказал:
– Да... Такие воспоминания не молодят...
Он потянулся и, зевнув, прибавил:
– Извините... Не спал... Ужинал в театре...
Опять зевок.
Кристоф ждал, что Гаслер хоть каким-нибудь намеком откликнется на его рассказ, но Гаслера эти воспоминания не тронули, и он не отозвался на них ни словом, не задал Кристофу ни единого вопроса. Отзевавшись, он спросил:
– И давно вы в Берлине?
– Я приехал сегодня утром, - ответил Кристоф.
– А!
– сказал Гаслер, ничем другим не выразив своего удивления.
– Где же вы остановились?
Не дослушав ответа, он ленивым движением поднялся, протянул руку к электрической кнопке и позвонил.
– Вы позволите?
– спросил он.
Появилась все та же развязная горничная.
– Китти, - сказал Гаслер, - ты, что же, решила заморить меня сегодня голодом?
– Не приносить же вам еду сюда, когда у вас гость, - возразила она.
– Почему бы и нет?
– отозвался Гаслер, насмешливо подмигнув Кристофу. Он будет питать мой дух, а я - тело.
– Постыдились бы... Они будут смотреть, как вы кушаете... словно в зверинце на дикого зверя.
Гаслер нисколько не рассердился. Он, смеясь, поправил девушку:
– Ну, зверь, положим, совсем ручной. Ничего, принеси, - продолжал он. Стыд я проглочу вместе с завтраком.
Пожав плечами, Китти вышла.
Кристоф видел, что Гаслер не расположен расспрашивать его, и сделал попытку возобновить беседу. Он заговорил о том, как тяжело жить в провинции, среди посредственных, ограниченных людей, в полном одиночестве. Он старался вызвать у Гаслера сочувствие к своим страданиям. Но композитор, развалясь на диване, откинув голову на подушку и полузакрыв глаза, слушал и, казалось, не слышал его; время от времени, приподняв веки, он холодно и насмешливо бросал два-три слова, какой-нибудь игривый каламбур по адресу провинциалов, отбивавший у Кристофа всякую охоту к более откровенной беседе. Снова появилась Китти; она несла поднос с завтраком - кофе, масло, ветчину и прочее; сделав недовольную мину, она расставила посуду на письменном столе, среди разбросанных бумаг. Кристоф выжидал, пока она уйдет, собираясь возобновить свой печальный рассказ, который давался ему с таким трудом.
Гаслер придвинул к себе поднос, налил кофе, отхлебнул и, прервав Кристофа на полуслове, спросил с добродушной фамильярностью, чуть-чуть презрительно:
– Не хотите ли кофе?
Кристоф отказался. Он попытался снова связать порванную нить своего рассказа, но окончательно сбился и уже не знал, что говорить. Он не мог отвести глаза от Гаслера, который, чуть не уткнувшись подбородком в тарелку, жадно, как невоспитанный ребенок, набивал себе рот бутербродами и брал ветчину прямо руками. Все же Кристофу удалось рассказать, что он композитор, что написанная им увертюра к "Юдифи" исполнялась оркестром. Гаслер слушал рассеянно.
– Was? (Что?) - переспросил он.
Кристоф повторил название.
– Ach! So, so! (А! Так, так!) - произнес Гаслер, обмакивая в чашку бутерброд вместе с пальцами.
И это было все.
Растерявшийся Кристоф готов был подняться и уйти, но, подумав о долгой поездке, о том, что придется возвращаться ни с чем, он собрал все свое мужество и, заикаясь от смущения, предложил Гаслеру сыграть кое-что из своих вещей. Гаслер не дал ему договорить.
– Нет, нет, я ни черта в этом не смыслю, - сказал он обидно ироническим тоном.
– И мне, знаете ли, некогда.
У Кристофа на глаза навернулись слезы. Но он дал себе клятву не уходить до тех пор, пока Гаслер не выскажет своего мнения о его музыке. Подавляя смущение и закипавший гнев, он сказал:
– Простите, но когда-то вы обещали послушать меня; я приехал для этого и только для этого с другого конца Германии, и вы меня послушаете.
Гаслер, не привыкший к такому тону, взглянул на юношу, неловкого в своем гневе, покрасневшего, чуть не плачущего, и улыбнулся; он устало пожал плечами, ткнул пальцем в сторону рояля и произнес с комическим смирением:
– Ну что ж!.. Давайте!..
Он устроился на диване, словно собирался соснуть: взбил кулаком подушки, развалился поудобнее, полузакрыл глаза, снова открыл их, чтобы прикинуть, велик ли сверток с нотами, извлеченный Кристофом из кармана, подавил легкий вздох и, не скрывая скуки, приготовился слушать.
Кристоф, смущенный и подавленный, начал играть. Гаслер сразу насторожился и стал прислушиваться с профессиональным интересом художника, плененного, помимо своей воли, прекрасным произведением. Сначала он ничего не говорил; он не трогался с места, но взгляд его перестал блуждать, а брезгливо опущенные губы зашевелились. Теперь он окончательно проснулся и промычал что-то удивленно и одобрительно. Хотя он ограничивался невнятными междометиями, тон его не оставлял сомнений, и Кристоф почувствовал себя на седьмом небе. Гаслер уже не считал количества страниц, которые были сыграны и которые еще осталось доиграть. Когда Кристоф кончал одну вещь, он восклицал:
– Еще!.. Еще!..
Он вспомнил, что существует человеческий язык.
– Вот это хорошо! Хорошо!..
– восклицал он.
– Замечательно!.. Здорово!.. (Schrecklich famos!) Черт возьми!
– удивленно ворчал он.
– Что это?
Он приподнялся, вытянул голову, приложил ладонь к уху; он разговаривал сам с собой, смеялся от удовольствия, а при некоторых особенно своеобразных гармонических решениях высовывал кончик языка, как бы собираясь облизать пересохшие губы. Один совсем уж неожиданный переход произвел на него такое впечатление, что он ахнул и подсел к Кристофу. Казалось, он даже не замечал присутствия гостя, не думал ни о чем, кроме музыки; когда вещь была доиграна до конца, он схватил ноты, перечел страницу и взялся за следующие, как бы поверяя самому себе свои восторги и свое удивление, будто был один в комнате.
– Ах, черт!..
– говорил он.
– И откуда только он все это взял, мошенник!..
Отстранив Кристофа движением плеча, он исполнил некоторые пассажи сам. Касаясь клавиш, пальцы его становились прекрасными - нежными, ласкающими, легкими. Кристоф не отводил глаз от его тонких, длинных, холеных рук, в которых чувствовалось что-то болезненно-аристократическое, так не вязавшееся со всем его обликом. На некоторых аккордах Гаслер задерживался, повторял их, подмигивая и прищелкивая языком; он гудел, надув губы в подражание различным инструментам и перебивая самого себя восклицаниями, выдававшими и радость и досаду: он не мог отделаться от безотчетного раздражения, от глубоко затаенной зависти и в то же время наслаждался.