Жажда
Шрифт:
Ребекка вынимает торт и захлопывает духовку коленом. Она открывает упаковку с готовым кремом, щелкает замком на разъемной форме и щедро зачерпывает крем лопаткой.
– Мой муж пьет?
– Что? – спрашиваю я, глядя на то, как она пытается обмазать торт, который все еще недостаточно остыл, чтобы крем хорошо ложился.
– Когда Эрик с тобой, он выпивает?
– Нет, – вру я, распрямляя плечи. Я прикладываю ладонь ко лбу и понимаю, что он весь сальный.
– Он не должен пить.
– Почему? – спрашиваю я, пытаясь вытереть ладонь об платье, но обнаруживаю, что ткань, из которого оно пошито, эта скользкая вторая кожа, ничего не впитывает.
Ребекка смотрит на меня сквозь свесившуюся на глаза прядь; на лбу у нее блестят бусины пота, одна из которых скатывается прямо на пушистую накладную ресницу. Пока она тянется к упаковке сахарной пудры и зачерпывает оттуда горсть, я думаю о том, как покраснел Эрик, когда толкнул меня на пол. Как бы мне хотелось, чтобы он сделал это вновь.
– Я знаю, что ты здесь уже была, – говорит Ребекка, укладывая коржи друг на друга, так что начинка начинает вытекать по краям. Она смотрит мне прямо в лицо, и я впервые замечаю, что у нее серые глаза.
– Ты была в нашей спальне, – продолжает она. – Я это почувствовала. Все было так аккуратно прибрано.
Она кладет руку мне на плечо.
– Я знаю, что тебе этого не понять, по тебе видно, ты никогда ничем не владела, – произносит она, а потом отстраняется и говорит, что пора подавать торт. Пожалуй, ничего менее аппетитного я еще в своей жизни не видела.
Она перекладывает торт на блюдо и выходит с ним из кухни. Следуя за ней, я замечаю рядом с кладовкой дверь, выходящую в темный переулок, озаренный только отражающимися в мокром асфальте фонарями. Ребекка уже почти в гостиной, напряжение между нами выдохлось; уверена, уйди я сейчас, это не будет иметь значения. Не знаю, почему я этого не делаю.
А вот и он, стоит посреди комнаты; свет гасят, когда Ребекка протягивает ему блюдо с тортом. Он неловко держит его, хмурится, когда мелькает яркая вспышка камеры из дальнего угла гостиной. Ребекка достает из-за уха свечу, спрашивая, не найдется ли у кого-нибудь огонька. Когда ей дают зажигалку, она поворачивается и отдает ее мне.
Несмотря на сосредоточенные попытки удержать торт, Эрик замечает меня. То, что с ним происходит после, эта внезапная и быстро подавленная вспышка истерической ярости, от которой с его лица сходят все краски, не доставляет мне и половины ожидаемого удовольствия. У него расстегнута ширинка, и стрижка какая-то бесформенная, – и я не знаю, как это охарактеризовать, но мне кажется, что вот такой он и есть настоящий, – и такой он меня ужасно бесит.
Я зажигаю свечу и отхожу в темноту комнаты. В это время мелькает еще одна вспышка, и Ребекка начинает петь в микрофон со шнуром, о который едва не споткнулся один из гостей, выходивший из туалета, при свете вспышки ее волосы кажутся платиновыми. Все замечают, что для исполнения Ребекка выбрала не стандартную слащавую песенку Beach Boys или Boyz II Men, а песню Фила Коллинза [9] , возможно, самую его известную, которая поется практически без музыкального сопровождения, и Ребекка не допускает художественных вольностей, оставаясь верной изначальному ритму мелодии, пение в притихшей комнате превращается в своего рода испытание, вызывающее отчаяние слушателей. Ее голос немелодичен, и выбор песни, как и тесное пространство гостиной, приводят к тому, что все ее многочисленные огрехи обращают на себя внимание. Неясно, адресована ли ее песня кому-то конкретному, но Эрик изо всех сил старается быть хорошим слушателем, слабо улыбаясь на случай, если среди присутствующих кто-то будет фотографировать. Торт почти сползает с тарелки, когда он поворачивается, чтобы взглянуть на меня, а я смотрю на Ребекку, которая несмотря на обстоятельства, единственная выглядит как человек, который чувствует себя комфортно. Она поднимает руку над головой на словах «эта боль нам с тобой знакома», а после вся комната замирает в ожидании припева, который Ребекка исполняет, выдержав паузу настолько продолжительную, что я слышу, как кто-то на улице кричит: «Да где же эта собака!» Закончив петь, она включает свет и начинает себе аплодировать, и мы покорно ей вторим, хлопая в ладоши.
9
Речь идет о песне «In the Air Tonight».
Все это время Эрик не сводит с меня глаз, в его замешательстве – обещание возмездия, которое я нахожу интригующим – наибольшее удовольствие от чужого гнева получаешь в самом начале, когда человек еще старается сдерживаться, так как думает, что он не такой, но ты-то видишь его насквозь. Когда Ребекка отрезает кусок торта и сует его Эрику в рот, комната наполняется смехом, и я ускользаю на второй этаж – отчасти чтобы сходить в туалет, отчасти для того, чтобы побыть в одиночестве.
Я просматриваю содержимое шкафчиков в ванной, и это занятие, на удивление, не приносит мне никакого удовольствия не только потому, что все найденные лекарства отпускаются без рецепта, но и потому, что я дошла до точки, в которой уже не способна переживать сильные эмоции, ведь цепочку процессов, отвечающих за клеточную регенерацию, закоротило.
Таков финал большинства вечеринок, на которых я оказываюсь; если недолго побыть в одиночестве в туалете, скорее всего, полегчает, хотя неизбежное присутствие зеркала может все усложнить. Даже если перед этим я произвела сложное мыслительное джиу-джитсу, чтобы убедить себя, что выгляжу как нормальный человек, посещение ванной комнаты – оно же возможность перевести дух – иногда может превратиться в нечто вроде просмотра пленочных фотографий с эффектом красных глаз или фото детей викторианской эпохи, сделанных с длинной выдержкой. Когда смотришься в чужое зеркало, всегда видишь несколько больше, чем хочешь. Последние три года я пыталась превратить лимоны в лимонад, глядя в такие зеркала и повторяя жизнерадостные аффирмации из интернета, но это не сработало.
Я достаю из шкафчика сироп от кашля и делаю глоток. Смотрю в зеркало и не испытываю ненависти к своему внешнему виду, – не то чтобы когда-то вообще испытывала, хотя я и обычно не самый красивый человек в комнате. Самая большая проблема, когда я смотрю в зеркало, – иногда лицо, которое я вижу, как будто бы и не мое.
– Я счастлива, что жива. Я счастлива, что жива.
– А что это ты делаешь? – раздается голос у меня за спиной. Я поворачиваюсь и вижу девочку в парике. Она жует кусок пиццы.
– Ты настоящая!
– Ну разумеется, – отвечает она. Иногда, общаясь с детьми, я с благодарностью думаю о собственном аборте; особенно сильны эти мысли бывают, когда попадается такая вот зануда.
– Разумеется, – повторяю я, закручивая крышку сиропа от кашля.
– Я тебя раньше никогда не видела.
– Вероятно, мы из разных кругов.
– В этом районе нет черных, – говорит она, и я ловлю свое отражение в зеркале и чувствую, как что-то сжимается в груди.
– Как тебя зовут?
– Акила.
– В этом районе действительно нет чернокожих? – спрашиваю я. В этот момент за спиной девочки появляется Эрик.
– Пожалуйста, уйди в свою комнату, – просит он. Акила пожимает плечами и исчезает в коридоре. Дождавшись, пока она закроет дверь, Эрик сокращает пространство между нами. Я смотрю на него и словно впервые его вижу: внушительный рост, напряженный взгляд, общее ощущение опасности. Каждый раз, когда мы встречались, мне как будто бы приходилось заново с ним знакомиться, но сейчас всё снова по-другому. В нашу последнюю встречу я первый раз увидела, как он кончает, – доля секунды, но так и просится на полотно – чем-то это было похоже на выражение, с которым он сейчас безуспешно пытается подобрать слова, беззвучно открывая и закрывая рот. Это мне нравится. Я напоминаю себе об этом, понимая, что ужасно нервничаю, и отмечая, как инородно этот гнев выглядит на его лице. Я не в силах угадать, во что это все выльется.
Конец ознакомительного фрагмента.