Жажду — дайте воды
Шрифт:
Ночь. Мне снится сон: на коне гарцует диво-дивное с копной золотых волос. Неужто Шура? Я выскочил из кустов:
«Шура!..»
Она обернулась в седле. Лицо ее словно из бронзы.
«Поздравляю с новым орденом!..»
«А еще?..»
Она хлестнула коня и умчалась, исчезла…
Сон как рукой сняло. Вокруг никого. Где-то близко пела птица:
«Ис-чезла, ис-чезла!..»
Сегодня двадцать второе сентября. Через три месяца и шесть дней мне исполнится двадцать один год. В записях моих призрачность.
Среди новичков у меня в роте трое армян. Не хотелось бы увидеть кого-нибудь из них убитым. На войне ведь люди гибнут… Порасспросил, из каких они мест. По тому, как они говорили по-армянски, по диалектам, я и сам догадался, кто откуда: Мушег из Карабаха, Лусеген из Новой Нахичевани, что под Ростовом, Андраник из Амшена. Когда Андраник рассказывал, откуда он, Мушег посмеялся: этот как и не из наших, не армянин вовсе!..
Очень уж они разнились по говорам. Даже не совсем понимали друг друга. Все трое смуглые, обросшие и носатые, как положено армянам.
Сержант Лусеген здорово играет в шахматы. На груди у него маленький крест на серебряной цепочке.
— Это предки мои, — смущенно оправдывается он, — еще из Ани [12] вывезли. Мать верит, что он сбережет меня, не даст погибнуть. Вот и заставила надеть.
Его предки в свое время бежали от резни в Крым, а затем переехали в донские степи. На груди у Лусегена один орден и четыре боевых медали. Эти знаки его мужества соседствуют с армянским крестом, с крестом Ани.
12
Ани — одна из древних столиц Армении, ныне находится в пределах Турции.
У меня в подразделении люди многих национальностей. Есть даже один цыган. Все бредит лошадьми. Подобрал где-то раненную в ногу кобылку и водит за собой в надежде вылечить ее.
— Я в армию пошел добровольцем, — говорит он. — Если выхожу эту лошадь и приведу ее с собой в табор, сильно поднимусь в глазах родичей, и тогда мне отдадут в жены самую красивую девушку.
Очень я хочу, чтоб лошадь его выжила…
Движемся к западу. Куда именно, выяснится в конце пути.
Мы на марше. Генерал вручил мне мою новую награду.
Лусеген потрогал орден.
— А мы, армяне, не плошаем… Есть чем погордиться…
Мы с ним частенько, как выдастся случай, сражаемся в шахматы. А цыган все лечит свою лошадь.
Сегодня третье октября. Через два месяца и двадцать пять дней мне исполнится двадцать один год. В записях моих свет награды.
Вступили в новую землю — в Польшу.
Все покрыто снегом, и перед нами все новые и новые следы разрушений.
На границе гитлеровцы отчаянно сопротивлялись нам. Погиб солдат из Амшена, Андраник. У меня захолонуло сердце. Взялся за лопату, но так и не смог всадить ее в мерзлую землю. Вместе с Лусегеном и Сахновым мы топорами вырубили могилу. Похоронили Андраника. Насыпали холмик над моим соотечественником.
Уже рассвело. Я все думаю о погибшем солдате. Мы похоронили его на нашей государственной границе. Пусть его могила станет памятью о том, что, освобождая последнюю пядь нашей земли, здесь воевал и погиб вместе с другими и воин-армянин.
По колено утопаем в снегу. Обоз наш отстал, увяз где-нибудь в сугробах. Мы голодны. Поляки разводят руками, сожалеют, что не могут помочь нам.
— Нет ни хлеба, ни картошки. Все немцы забрали.
Я предупредил солдат: если кто-нибудь возьмет что-либо насильно у жителей — будет строго наказан. Они все понимают, но, бедные, голодны. Я связался по рации с Ериным:
— Когда будет хлеб?
— Не знаю. Мы тоже в таком же положении.
Проходим близ одного из польских сел. Солдаты едва передвигают ноги. Голод нетерпелив, он не разумеет, что везущий нам продукты обоз застрял где-то, может, километрах в трехстах от нас.
За селом одиноко стоит на отшибе дом. Я постучал в ворота. Открыли не сразу. Передо мной стоял поляк: в сюртуке, с непокрытой головой, на лице испуганная улыбка, в руках соль и ломоть хлеба.
— Добже, пан офицер.
Я устроил своих солдат в его владении. Хозяйство, видать, немалое. У пана довольно много батраков. Я сказал ему, что солдат надо накормить. Он безропотно кивнул:
— Добже.
Дал нам корову. Солдаты прирезали ее, разделали и сварили. Хозяин и хлеба дал, и несколько головок луку.
Мы сыты, обогреты.
Ночью спали, как никогда. Утром поляк попросил дать ему бумагу о том, что по доброй воле кормил моих людей. Я охотно согласился. Сахнов улыбнулся:
— После войны этот пан поляк с нашей бумажкой в герои выйдет.
Что ж. Нас-то он и впрямь ведь накормил.
Встретил Ерина. Он испытующе спросил:
— Шуру не видал?
— Нет, — забеспокоился я. — Что-нибудь с ней случилось?
— Из штаба армии прислали ее орден. А она-то в санбате служит. Пошли к ней кого-нибудь, пусть придет за орденом.
Меня почему-то вдруг охватила тревога. В последнее время я только раз встретил Шуру, да и то на марше. Где она сейчас? И каково ей? Не случилось ли чего? Но тревогой своей я не делюсь с Ериным. Сам поищу и найду Шуру.
Три дня уже мы ведем ожесточенный бой за мост через небольшую речку.
Немцы не выдержали нашего натиска и отступили на север.
Наконец прибыл обоз с провиантом. Но там, оказалось, только хлеб да макароны. Сала нет. Сахнов засыпал макароны в ведро с кипящей водой и сварил. Мы приправили их солью и съели за милую душу…
— Что-то от жены писем нет, — вздохнул Сахнов. — А ведь ребенок должен быть…
— Да как же это так? — засмеялся я. — Ты был там три месяца назад. Насколько мне ведомо, за три месяца никто еще в мире ребеночка не вынашивал.
— Да хоть бы узнать, когда он должен родиться! — снова вздохнул Сахнов.