Желание и чернокожий массажист
Шрифт:
— Слушай, с этого дня я буду делать то, что считаю нужным, и не желаю, чтобы ты вмешивался!
Прежде чем окончился разговор, мать пришла в себя — это был ее самый глубокий обморок, но никто даже не попытался поднять ее с пола. «Альма, — позвала она слабым голосом. — Альма!» Потом попыталась позвать мужа, однако никто не обратил на нее внимания; поэтому ей пришлось встать самой и принять участие в разговоре.
— Альма, — сказала она, — дождись, когда твои волосы вновь потемнеют. С такими волосами из дома ты не выйдешь.
— Это ты так считаешь, — ответила Альма.
Она затянулась и, выпустив дым из ноздрей, вышла через дверь с бамбуковой занавеской; продефилировала по садовой дорожке и направилась в аптеку «Белая звезда», заказала там кока-колу и стала непринужденно болтать с продавцом. Его звали Хлам, и никто не знал, фамилия это или прозвище. Именно он и посоветовал Альме стать блондинкой. Хлам был моложе ее лет на десять, но женщин у него было больше, чем прыщей на лице. Можно было только удивляться, с какой быстротой Альма вошла в круг пассий Хлама. Вряд ли кто осмелился бы назвать эту блондинку темной лошадкой — теперь это была породистая беговая лошадь, преуспевшая на избранном поприще. В течение двух недель после того как она окрасилась, Альма прекрасно поладила с Хламом, ибо она знала, что на Франт-стрит есть немало «веселеньких местечек» помимо «увеселительных заведений», и Хлам тоже это знал. Кроме того, он не был единственным обладателем ее сердца. Были и другие претенденты — Альма могла выбирать. Теперь она постоянно отсутствовала по вечерам; украла ключи от отцовского «форда» и зачастила в соседние города — Лейкуотер, Сансет, Лайонс. На шоссе она подбирала мужчин, кутила с ними, объезжая все злачные места, и никогда не являлась домой раньше трех-четырех утра. Трудно было себе представить, как может человек выдержать такую нагрузку, но все объяснялось тем, что Альма вобрала в себя огромную энергию, которую передали ей поколения истинных верующих. Эту энергию можно было бы использовать по-разному, но всегда с сенсационным успехом. Альма пошла своим путем — и теперь уже остановить ее не могло ничто.
Дома дела шли неописуемо плохо. Говорили, что у матери случился инсульт и отец все время проводит в молитвах о ее здоровье. В этих слухах была доля истины. Что касается Альмы, то прихожане старшего поколения, знавшие о пристрастиях дочери, особого сочувствия к ней не проявляли. Было, правда, предпринято несколько шагов, чтобы умерить ее пыл; отец, например, как-то раз, когда она явилась домой совсем пьяной и завалилась на диване, забрал у нее ключи от машины, но у Альмы оказались запасные. Однажды вечером он запер гараж, но Альма влезла в окно, села за руль и, протаранив дверь, все равно уехала.
— Она помешалась, — причитала мать. — А все из-за перекиси — пропитала голову и отравила мозг.
Они прождали ее всю ночь напролет, но она так и не приехала. Делать в этом городе ей стало нечего, и вскоре они получили от нее открытку из Нового Орлеана, — она там прекрасно устроилась. «Не ждите, — писала она, — я ушла навсегда и никогда не вернусь!»
Шесть лет спустя во Французском квартале Нового Орлеана Альма была уже своей. Стояла она чаще всего на «Углу обезьяньих ужимок» и ловила мужчин. Для того чтобы весело проводить время в Квартале, работать в увеселительных заведениях было вовсе не обязательно, и она быстро это поняла. Кому-то может показаться, что Альма вела пустую и распутную жизнь, но если в качестве наказания за такую жизнь предназначалась смерть, то ей еще было до этого очень далеко. Собственно говоря, она брала от новой жизни все, безо всяких отрицательных последствий. Жила в свое удовольствие, вкусно ела и пила, — что еще надо для счастья? По утрам все ее лицо сияло и выражало невинность. Иногда, когда она была в комнате одна, ей представлялось, будто к ней пожаловал какой-то далекий предок либерального толка, который был не слишком доволен своей ветвью генеалогического древа; тогда она красилась и надевала любимую шляпу с пером.
Конечно, родители в Новый Орлеан и носа не казали, но однажды прислали к ней молодую замужнюю женщину, которой весьма доверяли.
Альма приняла ее в своей убогой комнате — «халупе» (чем она, собственно, и была), — которая находилась в самой захолустной части Бербон-стрит.
— Как поживаете? — поинтересовалась женщина.
— Что? — сделав невинные глаза, в свою очередь спросила Альма.
— Я хотела спросить, на что вы живете?
— О, — ответила Альма, — на то, что получаю.
— Вы хотите сказать, что живете за счет подарков?
— Да, почему бы нет? Я дарю — и мне дарят! — ответила Альма.
Женщина осмотрела комнату. Кровать не убрана и, кажется, не убиралась неделями. На двухконфорочной плите — гора немытых кастрюлек; в некоторых из них остатки еды покрылись плесенью. На зеркале, рядом с квитанциями из ломбардов, фотографии молодых мужчин: на лицах одних — обворожительные улыбки, другие нежно смотрят в пространство.
— Это фотографии ваших друзей? — спросила женщина.
— Да, — ответила Альма со счастливой улыбкой. — И друзей, и знакомых, и даже незнакомцев. Тех, кто приходит по вечерам.
— Ну уж этого я вашему отцу не скажу.
— Этому старому хрычу вы можете говорить все что угодно, — ответила Альма, закурила и выпустила дым ей в лицо.
Женщина еще раз обвела комнату взглядом и увидела в открытом шкафу летние платья — все со следами зелени на спине.
— Вы ездите на пикники? — спросила она.
— Да, но только не на те, что устраивает церковь, — ответила Альма.
Женщина хотела спросить что-то еще, но не могла собраться с мыслями, да и поведение Альмы не располагало к вопросам.
— Что ж, — сказала она наконец, — пожалуй, я поеду.
— Поторопитесь, — ответила Альма и не только не встала, но на женщину даже и не посмотрела.
Вскоре Альма узнала, что она беременна.
Не зная от кого, она родила сына и назвала его Джоном — по имени самого ее любимого мужчины, который недавно умер. Мальчик родился очень хорошенький, здоровый, со светлыми волосами, казалось, весь прямо светился.
С этого места история приобретает фантастические очертания, что, может быть, разочарует тех, кто привык к заурядному реализму.
Сына Альмы в Сейлеме, конечно бы, повесили. Его матери от «Девического кружка» тоже бы досталось, но ему — в первую очередь.
Он был настоящим потомком ведьмы. Уходил из дома полседьмого утра и возвращался поздно вечером, зажав в кулаках золото и драгоценности, которые пахли морем.
Альма, конечно, разбогатела, и тогда они поехали на север, где юноша превратился в нормального молодого человека и погоню за богатством прекратил. Казалось, юные забавы потеряли для него интерес — он о них и не вспоминал. Мать и сын, испытывая взаимное уважение, не докучали друг другу, — каждый занимался своим делом.
Когда пришел ее смертный час, Альма лежала и мечтала о том, чтобы сын вернулся домой, — он был в каком-то долгосрочном плавании. И вдруг кровать начала раскачиваться, как океанский корабль. И вот, словно Нептун из глубины океана, появился Иоанн Первый[87]. С рогом изобилия, с которого свисали водоросли. На его обнаженной груди и ногах — зеленоватый налет — такой обычно бывает на бронзовых статуях. Над кроватью он опустошил свой рог, и оттуда посыпались сокровища с затонувших испанских галеонов: покрытые илом рубины, изумруды, бриллианты, кольца, ожерелья из чистого золота, жемчужные бусы.
— Некоторые даже умирают не с пустыми руками, — сказал он.
И вышел, а Альма — следом.
Ее богатства достались «Дому безрассудных транжир». Когда сын-моряк вернулся домой, был воздвигнут памятник. Странный памятник. Три фигуры неопределенного пола сидели верхом на дельфине. Одна держала распятие, другая рог изобилия, а третья — эллинскую лиру. На боку ныряющей рыбы, гордого дельфина, было выгравировано странное имя, Бобо, — кличка той самой желтой птицы, которую дьявол и Благочестивая использовали в качестве посредника в своих махинациях.