ЖАНРЫ

Жена Петра Великого. Наша первая Императрица
Шрифт:

Глава 2

ЦАРСКИЙ ЛЮБИМЕЦ

Всем был хорош Александр Данилович Меншиков — и на баталиях не раз оказал себя храбрецом, каких мало, и царев наперсник, и первейший советник, и в ассамблеях блистал, и бесчисленные дамские сердца доблестно на шпагу брал, словно ингерманландские крепости! Однако не прощала ему московская знать, что он — худородный, да и вовсе пришлый, то ли из Литвы, то ли из Польши, а то и вовсе — ниоткуда! Будто пес бродячий! Шептались, что отец его, бедный литовский шляхтишка, вовсе дворянское звание за московское мещанство продал, а сын — и подавно, пирогами на улице торговал! Заметил-де бойкого юнца любимец государев Франц Лефорт да причислил сперва к челяди своей домашней, после — к себе приблизил, а затем и к юному государю расторопного да смышленого слугу приставил… Хотя, кто знает, может, и неспроста заметил Лефорт мальчишку-пирожника, может быть, тайные связи из Литвы к Лефорту тянулись, и был он знаком с отцом Меншикова по Немецкой слободе, — теперь никто этого проверить не мог. Лефорт еще до войны со шведом помер, а Алексашка упрятал все концы в воду, прошлое свое от любопытствующих особ скрыл. Пирожник и пирожник, человек из ниоткуда — принимай, Москва-матушка, на то ты и странноприимный дом!

Умел Александр Данилыч по-свойски, как приятель с приятелем, обходиться с великим государем, знал его тайные душевные струны и ловко на этих струнах играл. Никогда не дерзил, не перечил, шута из себя строил, а свои слова в государевы уши неизменно вливал. И, хотя нечист был на руку конфидент царев, разницы между казной и своей мошной не ведал, все ему прощалось. Сколько раз ждало родовитое боярство — вот-вот падет с треском проклятый Менжик! Ан нет, вот он, собственной персоной, и день ото дня к монаршей особе ближе!

Петр Алексеич люто, от всего сердца ненавидел старую московскую знать, а об иных родах, особенно о Милославских, и вовсе слышать не мог без гневных припадков. На лице царя сразу появлялась страшная гримаса, судорога искажала его черты, и все его большое, нескладное тело трясло от ярости, словно в лихорадке. Меншиков знал, отчего при упоминании иных боярских родов с государем творилось неладное. Вспоминались Петру в эти мгновения лихие и кровавые дни стрелецких бунтов. Тогда родовитые московские семейства подначивали буйных и своевольных стрельцов рассчитаться с худородными Нарышкиными да Матвеевыми, поднявшимися благодаря второму браку покойного Алексея Михайловича с Натальей Нарышкиной. Много раз Петр Алексеевич рассказывал Меншикову одну и ту же страшную историю из своего детства. В мае 1682 года, стоя на кремлевском Красном крыльце, матушка, царица Наталья Кирилловна, его, мальчонку, прижимала к себе, а внизу кипела пьяной злобой толпа, сверкали отточенные бердыши, щерились из-под косматых шапок бородатые лица. Ворвавшиеся в Кремль за своими предводителями Милославскими стрельцы требовали жизни боярина Матвеева. И не спасла тогда царица дядю своего, Артамона Сергеевича Матвеева, хоть и молила о пощаде на коленях, словно последняя раба! Вытащили его душегубы прямо с кремлевского крыльца, отшвырнув «бабу-царицу с пащенком-царенком», да тут же в куски изрубили! Хотели тогда стрельцы и малолетнего Петра, «волчонка нарышкинского», смерти предать, но вдруг завыла царица Наталья, как волчица, защищающая свое дитя, и заколебались, и отступили стрельцы. Побоялись-таки на царскую кровь железо поднять!

Петр потом отплатил стрельцам — страшно, люто, нечеловечески — и за то, что пощадили его, отплатил, и за страх свой детский. Сам стрельцам головы рубил и ближним людям велел за топоры взяться. Вершил кровавый, беспощадный суд — и не каялся, без меры изливал в мир свою ненависть. Стрельцов скоро не стало, мало кто из них от расплаты ушел, а ненависти в государевой душе не убавилось. Он ненавидел всю старую Москву. Скорей бы перенести столицу в место иное, поближе к Европе и подальше от извечных московских страхов и злоб!

Когда царь заводил эти разговоры, верный Меншиков слушал молча, участливо, терпеливо, а потом, как бы невзначай, предлагал Петру Алексеичу навестить на Кукуе Немецкую слободу. Там все по-иному, чем в боярской, посадской, лапотно-бородатой, грязной и смрадной Москве! Там — люди добрые, веселые. Табак — крепкий, пиво — пенное, кофий — чуть горьковатый, как и полагается. А какой кофий варит белокурая красавица Анна Монс! Четыре, пять, десять чашечек сразу выпить можно, лишь бы глядеть в ее лазоревые глазки да в заманчиво глубокий вырез, в котором так и перекатываются два сочных, бело-розовых полукружия! Алексашке и самому нравилось погулять на Кукуе, однако разговоры эти вел с царем его молодой слуга-наперсник не сам собой, а по воле Франца Яковлевича Лефорта. Удалась Лефорту с Меншиковым их задача — государь приходил в Немецкую слободу часто и охотно, при этом неизменно и Лефорта навещал, и кофий, сваренный Анной Монс, пил. Пивом, кстати, также не брезговал, однако от этого полезного солодового напитка амурная страсть только разгорается, это от Амстердама до Варшавы всем ведомо! Немецкую красавицу Анхен Монс владыка варварской Московии полюбил не на шутку — сделал своей названой подругой, дом ей подарил и в этом дому европейских послов принимал. Как водится, имел там с дипломатами важные беседы, не таясь, забывая, что стены имеют уши не только в промозглых кремлевских палатах… Убегал царь в Немецкую слободу от московских тревог и страхов, а того, что лукаво прельщает и заманивает слобода его юную душу, понять не умел. Легко и радостно ему здесь было — а Меншиков с Лефортом свою линию гнули, европейскую. Рождалась Россия — новая великая мировая держава — из детских страхов и тревог юного Петра и из его леденящих кровь воспоминаний. И стал безродный Менжик в этой новой державе первым после государя.

Но недаром говорят в народе: жалует царь, да не жалует псарь. Остался Меншиков в старой Москве чужим — даже самые достойные люди из старой аристократии, способные подняться над затхлым болотом родовой боярской спеси, не любили и сторонились его. Вот, к примеру, Борис Петрович Шереметев — человек больших добродетелей и великой славы, прославленный полководец, опытный дипломат. Подружиться бы ему с Меншиковым, за общее дело стоять, новые земли для государя вместе завоевывать и новую жизнь в огромной, погрязшей в косности стране заводить… Однако не любил Шереметев бойкого Алексашку, не раз поносил его прилюдно, говаривал, что-де, мол, он, Меншиков, вор и шельма. Что и говорить: Александр Данилыч государственные денежки от своих не отделял. Ну и что с того? Раз он первый государев помощник, то и жить ему подобает красиво, с размахом, с блеском, не пятная доброго имени царева перед державами своей стыдной нищетой. Хорошо Шереметеву с его вотчинами родовыми да от жены приобретенными! А он, несчастный, нищий Менжик, гол, как сокол, так что о куске хлеба для себя да для будущего потомства самому порадеть надо.

Царь Петр Алексеевич, впрочем, тоже не оставлял своего любимца своими милостями и велел своим боярам принимать Алексашку с хлебом-солью, добрых вин и лучших яств не жалеть и всяческий решпект ему оказывать. Иначе ни в жизнь не стал бы гордый Шереметев накрывать для Александра Данилыча богатую трапезу и в гости его к себе звать. Но если хочешь ладить с грозным Петром — изволь ладить и с хитрым Менжиком, Данилычем, Алексашкой!

Меншиков платил Борису Петровичу Шереметеву той же монетой, и даже щедрее! К врожденной глухой зависти мелкого провинциального дворянчика к благородным магнатам примешивалась едкая, как соль в глаза, досада. Пожаловал Петр Алексеевич своего старого боевого пса Бориску жирной, завидной костью — чином фельдмаршальским за Ливонию. Спору нет, умелый старик вояка, и заслуги его велики. Меншикову хватало ясности ума и широты души признавать доблести даже в своих недругах. Однако и сам он бессчетное количество раз слушал смертельное пение ядер и пуль, первым во фрунте водил на врага войска, скакал в кровавых полях с кавалерией, карабкался на крепостные стены, абордажем брал на воде неприятельские корабли! И при этом он до сих пор только генерал-майор…

Однако Александр Данилыч решил сразить своего соперника не воинскими доблестями, а блеском иного рода. Велел приготовить себе французского шитья камзол из голубого бархата, богато затканный серебром, да короткие штаны-кюлоты из мягкой, словно девичья кожа, замши, крашенной пурпурным цветом средиземноморских моллюсков, а к ним — лиловые шелковые чулки. Башмаки надел по последней моде, немецкой работы, с серебряными пряжками и высокими красными колодками каблуков. Рубашку — тонкого полотна, пышно украшенную брабантскими кружевами, которые из манжет выпустил даже более, чем предписывал этикет версальский. На шею повязал галстух из китайского шелка, украшенный цветами, драконами и иными азиатскими чудесами. Парик для государева любимца только что привезли с ганзейского негоциантского корабля, пришедшего в Архангельск, и наемный парижанин-куафер, мурлыча под нос игривые напевы далекой родины, несколько часов пудрил и завивал его a-la «король-солнце» Людовик Французский. Тот же парижский мастер изящно побрил и уложил шелковистые усики Александра Даниловича и, придя в умиление (Меншиков умел внушать самую преданную любовь своим солдатам и слугам), не пожалел для хозяина половины флакона настоящей кельнской туалетной воды, которую прежде берег для себя. Александр Данилович прицепил к поясу богато украшенную самоцветами шпагу, за марсовы дела от государя полученную, покрыл голову треугольной шляпой с пышным плюмажем из перьев заморской птицы-страуса и велел запрягать.

В санях сидел задумчиво, кутался в соболью шубу, также подаренную царем. Хмурился, усы то и дело разглаживал, как литовские и польские паны на никогда не виданной отчизне. С визитом запоздал, час выбрал вечерний, поздний. Звали его пораньше, но приехал он затемно, чтобы больше уважали. Однако в новом московском доме фельдмаршала Менжику понравилось: все было устроено на европейский манер, как в Немецкой слободе.

Борис Петрович встретил гостя с заранее заготовленной улыбкой. Не прошли даром посольские дела в Европе и в Константинополе турецком: улыбка получилась почти радушной. Гость и хозяин галантно поклонились друг другу, по европейскому обычаю, шаркая ногами по полу и изящно разводя руками. «Чтоб ты пополам в этом поклоне расселся, старый пень!» — ворчал про себя Меншиков, а Шереметев в душе пожелал «дорогому гостеньке» несварения в брюхе от крепких боярских медов. Затем Александр Данилыч почтеннейшим образом посетовал о недавней кончине супруги господина фельдмаршала, пособолезновал и даже слезу в голос уместно подпустил, за что был сердечнейшими благодарностями осыпан. На том с приветствиями покончили и прошествовали в гостиную залу.

Вышла красавица-дочка, шурша шелками, ослепительные плечи на французский манер оголены… Плечи — загляденье, да и сама девица хоть куда! На Меншикова Аннушка Шереметева в первую минуту посмотрела с живым любопытством, но под взглядом отца опомнилась и поприветствовала его высокомерно, руку ему для поцелуя пожаловала величаво, словно барыня — холопу. Нахмурился Меншиков, отвернулся и стал разглаживать усы. Однако тут сын хозяина дома, Михайло Борисович, подвел к Меншикову другую девицу — прехорошенькую, стройную, хоть и в платье попроще. Девица эта была похожа на полячку, а быть может, и на украинку из Малороссии, и красота ее не холодно сияла, а опасно пламенела. Глаза у незнакомки были живые и проницательные, но грустные. Взгляд ли этот имел тайную силу, или всколыхнулся в крови зов предков, да только непривычно заныло у Менжика сердце. Сладко так заныло… Девица улыбалась приветливо и даже несколько вызывающе, и Александр Данилыч, не привыкший отступать перед вызовами Венеры, сам схватил ее душистую ручку и пылко прижал к усам. Девица улыбнулась и просто сказала: «Щекотно!» Руку она все же забрала, но Меншиков все равно счел, что его авангард уже ворвался в эту прелестную крепость. Он широко улыбнулся ей в ответ, как бы невзначай демонстрируя крепкие белые зубы, тщательно вычищенные толченым жемчугом: падки, ох как падки девицы на этот волчий оскал! А хороша полячка, взял бы и всю расцеловал!

— Это моя экономка, Марта Крузе, — представил полячку Борис Петрович. — Из моих ливонских пленников она, взята в Мариенбурге. Дочка моя от щедрот своих ей платье подарила, вот и красуется! Притом — особа большого ума и усердия.

— Экономка у тебя много краше дочки будет! — с удовольствием нанес запретный удар Меншиков и довольно хохотнул, увидев, как вспыхнула оскорбленная Аннушка и как невольно сжались увесистые кулаки у обоих Шереметевых, отца и сына. Затем обратился к Марте и с изысканным полупоклоном заговорил с ней по-польски, проверяя свою догадку:

Поделиться с друзьями: