Женщина в янтаре
Шрифт:
Остальное в ящике — письма с отказами из университетов и колледжей, их сотни.
Самые старые письма с обратным адресом известных факультетов, последние — из малоизвестных колледжей в Северной Дакоте, Миссисипи, Джорджии. Последние два года ему отказывали и от места продавца, чиновника, он получал только отказы.
«Тщательно взвесив ваши профессиональные возможности, мы пришли к выводу, что на сей раз ваши услуги нам не требуются». Безнадежно.
Я представила себе, как Улдис поднимается по лестнице, волнуясь, вскрывает каждый конверт, хотя знает, что если бы ему предложили работу, позвонили бы. Прочтет письмо, аккуратно вложит его обратно в конверт, потом бросит в коробку, повернется и снова спустится вниз по лестнице, на сей раз, чтобы зайти в «Big Red’s». Так ли все происходило? Может быть, картина, нарисованная мной, слишком упрошенная? Может быть, бутылка была у него с собой, открывал он ее после того, как прочитывал письмо. Отказ мог быть лишь поводом для первой рюмки и всех последующих; бутылку он открыл бы и в том случае, если бы улыбнулась удача.
Я держу коробку и плачу, плачу над его страданиями, над безысходностью его жизни. Как все началось? Во что он превратился? Я помню — Улдис в автобусе, приподнимает шляпу, здоровается с Беатой, счастлив, что может сесть рядом с нею. Как и полагается, когда я оказалась без партнера, приглашает меня танцевать в гостях, где собрались латыши. Улдис улыбается, получив А+ за эссе. Улдис с моей мамой обсуждают «Моби Дика». Оба читали этот роман, когда учились на вечернем отделении филиала Индианского университета, и оба придерживаются мнения, что это лучший американский роман. Мама считала, что Улдиса ждет блестящее будущее; она была счастлива, когда Беата вышла за него замуж.
Почему Беата так и не смогла уйти от Улдиса, как ушла в конце концов от Джо я? Беата его любила, конечно, и даже в последние, такие мучительные годы Улдис никогда ее не унижал. А может быть, она щадила его потому, что как никто понимала его прошлое? У них была общая история; только страдания Улдиса проявлялись иначе. Его упорное стремление к самоуничтожению было обратной, темной стороной зеркала, отражением изнурительного труда латышей, их неизменно хорошего настроения и стремления к успеху, только со знаком минус.
По-английски Улдис говорил с явным акцентом, там были интонации и чернокожих американцев, и южан. В первое время они жили в Миссисипи, где отец, бывший музыкант симфонического оркестра, работал на хлопковых плантациях. Когда они сбежали в Индиану, — хотя за побег с плантаций им грозил год тюремного заключения, — Улдис работал вместе с черными на мясо-фасовочном предприятии Кингена, они подшучивали над ним, но приняли его и научили жить в Соединенных Штатах.
Когда профессор прислал ему хвалебный отзыв на его эссе по истории и пригласил участвовать в семинарах, он сказал, перемежая слова жаргонными словечками черных американцев и с южной интонацией:
— Этот чертов профессор меня на крючок не поймает. Если услышит, как я говорю, все тогда, пиши пропало. Об А можно и не мечтать.
Улдису было шестнадцать, когда они приехали в Миссисипи. Однажды — на нем в тот день был хороший костюм, как и положено в воскресенье, — сыновья владельца плантации уговорили его поймать скунса, домашнее животное получится великолепное, утверждали они. Что Улдис и сделал, потому что понятия не имел о том, что такое скунс. Ему, конечно, пришлось выбросить всю одежду, даже башмаки. Он хохотал, рассказывая об этом, ну и смешная история, верно. Он улыбался, когда говорил, что он у Кингена единственный рабочий из «Phi Beta Kappa».
Я знала Улдиса больше тридцати лет, я видела, как он выпивал и мило улыбался на бесконечных торжествах, однако не знаю, что пережил он во время войны. Не тогда ли начался его путь к самоуничтожению? Но теперь выяснять поздно.
На самом дне ящика старые регистрационные листы для иностранцев. Спустя два года после прибытия в Соединенные Штаты Улдис получил сообщение о призыве в Корею. Родители упрашивали своего единственного сына не идти в армию — они знали, что происходит с сотнями других молодых мужчин. Долго мучили его сомнения, но в конце концов он нехотя согласился с ними и решил отказаться. Поэтому он никогда не смог стать гражданином страны; он навсегда остался иностранцем, каждый год после Рождества вместе со вновь прибывшими он отправлялся на почту подписывать необходимые документы. Не будучи гражданином, он не мог претендовать на большинство мест, куда отправлял запросы.
Другие молодые ребята с Парк-авеню отправились в Корею; двое там и остались. У следующего поколения был Вьетнам; они тоже принесли домой свою боль.
Я закрыла ящик и открыла следующий. Здесь незаконченная диссертация о движении независимости в странах Балтии в девятнадцатом столетии. Ящик заплесневел, сюда же он бросал и случайные наброски, и прекрасные поэтические строки, тысячи карточек классифицированы и расположены в уже никому не понятной последовательности. Улдис все никак не мог закончить работу. Не дожил и до того, чтобы стать свидетелем вновь начавшегося движения за обретение Латвией независимости после почти пятидесяти лет оккупации ее Советским Союзом.
— Бедный Улдис, — говорю я, — какая бессмысленная жизнь.
— Да, бедный Улдис, — соглашается Беата, — ему многое было не под силу.
— Но ведь он такой хороший, правда? Он мог быть таким милым. Но твою жизнь он искалечил.
— Было не так уж страшно.
— Бедный Улдис, — говорю я. Но он уже получил свою долю моей любви и жалости. Теперь мне предстоит помочь сестре спасти то, что еще можно спасти.
Мы с Беатой стоим в полупустой квартире. На улицу мы вынесли кучи мусора, мешки с когда-то тщательно хранимыми, а теперь никому не нужными вещами. Все три контейнера перед домом полны доверху; в ряд аккуратно составлены черные пластиковые мешки. Самые красивые горшки из-под цветов — на крышках контейнеров. Вдруг да кому-нибудь понадобится, но пока что никто не появлялся.
Грузчики приезжали и уже уехали. Чемодан Беаты и несколько небольших ящиков в моей машине. Вещей, которые обычно раздают друзьям или благотворительным организациям после смерти владельца, нет. Карманные часы Улдиса, когда-то принадлежавшие его отцу, а еще раньше — деду, у Беаты в сумочке. Они не серебряные, не золотые, они просто старые, просто из Латвии. Это память Борису об Улдисе. Я несу ящик с отказами, подержу у себя, пока Беата не попросит. Предстоит еще сдать в библиотеку несколько книг по истории Балтии.
— А мне сказал, что отнес, — произносит Беата с тем же разочарованием в голосе, с которым говорит о тысяче других мелочей.
— Он наверняка хотел это сделать, — отвечаю.
Мы еще раз обходим пустую квартиру. Запах тлена еще ощутим, правда, едва заметный, но он не исчез и после того, как три дня мы здесь все мыли и чистили. Нас он больше не пугает. Это часть Улдиса, часть его мук, его слабостей, этот запах, словно дурной хозяин, отвергая все прочее, схватил, присвоил, уничтожил его, причинил боль и страдания и Беате. Я забеспокоилась, что запах будет преследовать нас и за порогом квартиры, впрочем, с этим придется разбираться потом.
Беата закрывает крышкой коробочку из-под маргарина, в которую мы кидали мелочь. Ее совсем немного. Она кладет ее в сумочку.
Единственное, что мы не смогли вынести вниз, — диван, на котором когда-то спала мама. Это портит нам настроение, но ненадолго. Мы обе испытываем чувство удовлетворения от сделанного, как и после похорон.
Только трое из пришедших на похороны латышей были в состоянии нести гроб, поэтому не они опускали его в могилу, как мужчины делали это раньше, когда я была моложе. Тогда могильщики из американцев сидели в своей машине, курили, перешучивались, смотрели, как другие выполняют их работу.