Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Инна Петровна ушла. Думала про себя, что молодец — не поддалась желанию «размотать» историю Зои Михайловны. А хотелось. Безусловно, была у нее история. И уж очень не по-бухгалтерски трепетна была эта женщина. Впрочем, за немалую свою журналистскую жизнь Инна Петровна успела убедиться: эмоциональный трепетный бухгалтер ничуть не удивительнее черствого, как прошлогодний сухарь, учителя или врача. Чего уж там. И все-таки… Что там у нее. Наверное, муж был вроде этого горного шорца. Наверное, расстались. Напомнил… «В одну телегу впрячь неможно коня и трепетную лань»… — сказала себе, и, как всегда, сердца ее коснулась нежность от этого детского «неможно» в пушкинском стихе. Неможно — и нечего… Она сама рассталась с мужем по этой причине, но разумно, спокойно и без надрыва. Поняла, что если и дальше так, то и себя погубишь, и ему не поможешь. А может, и не любили они друг друга. Или она изжила потребность быть женой. Неинтересно стало, и все…

Гораздо интереснее понять, что там у Зои Михайловны, трепетного бухгалтера. Или узнать получше Арама Варпетовича. Написать бы о нем. Съездить к нему. Съездишь… Эх! — подумала она. Хорошо журналистам из столицы: во все концы дороги открыты. А ты в своей области как белка в колесе: все по одному кругу, все по тому же… Главный ни за что ведь не даст командировку, тем более в Армению — южный сладкий край. Только отпуск и остается для извлечения корня из таких вот «потусторонних» ситуаций.

…Укладываясь спать, Инна Петровна не подозревала, что Зоя Михайловна еще в ресторане сама начала «разматывать» свою историю и теперь не могла остановиться. Зря Инна ее пожалела. Жалеть ее было уже поздно.

Она продолжала монотонно и безостановочно шагать по номеру от окна к двери, от двери к окну… И снова. И опять… Не замечая времени, не чувствуя усталости, забыв про таблетку и про все наказы своих любезных застольников.

Горький осадок, скопившийся за жизнь где-то на дне души, всплыл, взнялся, и теперь ей казалось, что и вся ее жизнь насквозь пропитана этой едкой горечью. И тошно было ей. И голова опять раскалывалась от боли. Злыми птицами бились в голове голоса физика, Инны Петровны и этого… инженера. А физик-то… Илларионович… Он будто что знал про нее. И судил. Беспощадным судом. «Таких и любят. Разудалых дебоширов…» «Ой, да красота тут при чем», — голос Инны. И снова он: «Вы лучше меня знаете при чем. Вот и Зоя Михайловна скажет…»

Да не мог же, не мог ничего знать про нее! Но взгляд такой… Будто насквозь… И насмешка в его словах… Все, что ни скажет, все с подковыркой… Глаза холодные, зоркие, как у судьи. И правильно. И правильно. Ее и надо судить. Беспощадно судить… Вот и судили. И показали ей, за что, за кого она жизнь свою человеческую положила. Преступление это. Преступление. Эта пара из Шории там какой-то. Так ей все и представила. Как спектакль сыграла. Это жестокое, до ненависти узнаваемое лицо. Хоть вовсе не то лицо, не те черты. Не того цвета глаза. Но сила — его… Черная… Его тупая, непробиваемая сила… Неистребимая… Не поддающаяся разуму. Ее четкому, дисциплинированному разуму, которому подвластны дела сорока предприятий их объединения…

Работа ее и спасла. Работа очищала от всего земного, тяжкого, душного, непонятного даже в себе самой. Заботы производства представали перед ней четкими колонками цифр: чистые души вещей, осязаемые разумом. И она распоряжалась ими. Не как Господь Бог, он-то из ничего создает, а она выстраивала, комбинировала, сводила и выводила, распределяла и предсказывала на месяц, квартал, год вперед, и даже на пять лет, из того, что было… Из того, что дано, а ей только требуется доказать… Как в детстве. Как в школе. И — до сих пор: дано и требуется доказать, что можно, а что нельзя их объединению. И генеральному директору доказать… И министерству… И всем их рабочим…

Души вещей. Работа десятков тысяч людей. Сотни наименований материалов. Их комбинаций. Готовых изделий. Работа — деньги — товар… Деньги. Баланс. Равновесие всего вокруг. Голова становилась ясной, чистой над сложными расчетами… Неужели, неужели со всем этим справлялась вот эта ее голова, где сейчас все разломано, разболтано, дребезжит и болит, болит… Животной, бессмысленной болью…

Зоя Михайловна бросилась в кресло перед столом, уперевшись в него локтями, сжала в ладонях голову, ощущая под руками прочную твердость черепа.

Эта коробочка не справилась только с ее собственной жизнью. Вот и командировка оказалась ловушкой. А собиралась сюда, на межобластное совещание главбухов, как в санаторий. Думала отвлечься, забыться. Забылась… «Любовь как месть. Как насилие…» — слышала сдержанно-восторженный голос физика. Опять прямо про нее. Ей обвинение. Все потому и случилось, что она не такая. Не про нее эта ужасная любовь. Любовь… Да разве это можно любовью называть, скотство-то… Она слышала снова звук пощечины. Эта конторская девушка против нее — все равно что сержант против генерала. Но вот может дать в морду этой жестокой тупой силе. Как дрессировщица: рраз! рраз! Знай свое место, зверь! Нет, эта девушка не станет себя ломать, как ломала себя она, Зоя Михайловна, главный бухгалтер, уважаемый человек, сидящий в первых рядах президиумов областных активов и совещаний. Она ни разу не подняла руки и даже голоса на своего зверя… Только тихим словом. Только поступками. Только убеждением и разумом. Верила, что докопается до человека в нем. Ибо один раз ей показалось… И ведь уже было добилась… Полыхнули перед глазами бархатно-алые розы… Его широкая щедрая улыбка… Глаза, наконец-то видящие ее… Но опять услышала крик: «Я твоего щенка с пятого этажа сброшу!» Крик молотком стучит в голове… А потом… Нет! Нет! Нельзя допускать до себя, что было потом. Так и с ума сойти недолго. Нельзя допускать такую кашу в своей голове. Надо все по порядку. Последовательно, одно за другим с самого начала. Свести одно с другим. Как баланс. Именно: надо составить баланс. Надо наконец объяснить себе, почему все у нее так сломалось.

Она рывком выдвинула ящик стола, где лежала стопка чистой бумаги, взяла ручку. Значит, так: ей сорок лет. Она вывела цифру — 40. Из них она живет с мужем восемнадцать. Значит, минус 18… Господи, неужели ей уже было двадцать два, когда сделала тот свой роковой шаг… Двадцать два года — не младенец. А все гордыня. Безмерная вера в себя. Гордыня — вот что было ей дано, и она взялась доказать, чертова отличница.

Однако, записав нехитрую эту арифметику: 40–18=22, она будто сразу успокоилась. Словно через ручку и бумагу ушло напряжение, заземлилось электричество. И услышала голос доктора, который до сих пор молчал в ней. И вот зазвучал, медлительный, размеренный, утешающий. Смысла слов не понимала. Да он и не говорил ничего особенного, так, про суп, про спазмы сосудов… Зажим какой-то… Официанта… Невропатолога…

Зоя Михайловна вслушивалась в добрые звуки его голоса. Она обязательно поедет к нему и все про себя расскажет. А уж он разберется. Вот сейчас и расскажет… И она написала: «Дорогой Арам Варпетович!»

Но тут же задумалась и решительно зачеркнула обращение. И не стала брать чистый лист, а прямо тут же, пониже, стала быстро писать: «Инна Михайловна, милая, лучше я вам напишу, потому что надо мне с ним, доктором, поговорить. Но все же он мужчина. Я отдам письмо вам, а вы уж ему прочитайте из него, что, на ваш взгляд, можно и не стыдно. Вы по-женски меня поймете. А я уж не могу сама ничего понять, что можно людям открыть, а что стыдно. Не осталось во мне стыда, и душа как бы разрушилась…»

Перо ее остановилось, потому что сама она поразилась этому открытию — о разрушенной и уже бесстыдной своей душе… Что ж, раз взялась раскрыться перед вовсе чужими людьми, значит, так и есть… И она продолжила:

«Чтобы вам стала понятна трагедия моей жизни, я заберу у вас время и напишу все, как есть. И как было. А было нас у мамы семеро. И детство и юность мои прошли через голод, холод и трудности тех трудных послевоенных лет…»

Рука выводила ровную, твердую строчку букв, а перед глазами плыли картины. Глиняная плошка с каким-то черным варевом, наверное прошлогодняя, перезимовавшая в поле картошка — почерневшие комочки крахмала, — размятая с водой и заправленная молодой лебедой. И их ложки в этой гуще, восемь ложек. И вот одна ложится праздно возле плошки. «Ух, наелась!» — говорит весело мама. И они шестеро глядят удивленно в синие влажные глаза мамы, а седьмой, Феденька, у нее на коленях. Они смотрели удивленно, потому что сами никогда не наедались. Но матери верили. Наелась.

…Видела заплатанные опорки, в которых попеременно с сестрой ходили в школу. Мать просила учителей, чтобы ее погодков в разные смены записывали. А братья носили отцовы солдатские ботинки. Отец у них умер через год, как вернулся с войны, Феденька еще не родился, как он умер. И братья ходили в разные смены. А если на улицу идти, так и дрались из-за ботинок. Но Зоя их урезонивала, коли дома была. Они-то ее понимали. Слушались. Да и все-то ее слушались…

«Училась я отлично, — продолжала она. — Легко мне все давалось. Вообще отличалась от сверстниц. Учителя советовали идти в институт…»

Поделиться с друзьями: