ЖАНРЫ

Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
Шрифт:

При таком образе жизни, еще не окрепшая после родов и нуждавшаяся в хорошем питании, Жермини худела, слабела, хирела. Выглядела она ужасно. При дневном свете ее лицо казалось даже не бледным, а зеленым, набухшие веки были окружены глубокими тенями, обесцвеченные губы полиловели, точно увядшие фиалки. Стоило ей подняться на несколько ступенек, как она начинала задыхаться. Люди, стоявшие рядом с ней, ощущали непрерывную вибрацию, — так бились вены у нее на шее. Она с трудом передвигала ноги и сутулилась, словно не в силах была нести бремя жизни. Отупевшая, бесчувственная ко всему окружающему, она падала в обморок от любой, самой пустячной работы, — от того, например, что ей пришлось причесать хозяйку.

Жермини неприметно угасала, как вдруг сестра нашла ей место горничной у старого актера-комика, уже не игравшего в театре и жившего на деньги, которые он некогда заработал, смеша весь Париж. Бездетному старику стало жаль несчастную девушку, он начал о ней заботиться, выхаживать се, баловать. Он возил ее за город, гулял с ней в солнечные дни по бульварам. Держась за ее руку, он чувствовал себя согретым, глядя на ее веселье — счастливым. Чтобы развлечь Жермини, он нередко доставал из шкафа траченный молью театральный костюм и пытался сыграть отрывок из какой-нибудь полузабытой роли. Стоило ему посмотреть на молоденькую горничную, на ее белую наколку, как его словно озарял луч юности. Старый Жокрис [15] опирался на Жермини с такой ребячливой радостью, с таким чувством товарищества, как будто был ее дедом. Но через несколько месяцев он умер, и Жермини начала переходить с места на место, работая то у содержанок, то у хозяек пансионов, то у мелочных торговок, пока сестра, привратница одного из домов по улице Тэбу, не рекомендовала ее мадемуазель де Варандейль, жившей в этом доме и только что похоронившей служанку.

15

Жокрис— персонаж старинных французских народных фарсов, тип доверчивого и до крайности простодушного глупца.

IV

Люди, полагающие, что в наше время католическая религия исчерпала себя, не знают, как мощны и многочисленны корни, пущенные ею в глубины народной души. Они не знают, какими тончайшими, невидимыми сетями она опутывает женщину из народа, не знают, что значит исповедь, что значит исповедник для обездоленного сердца этой обездоленной женщины. Та, чей удел — тяжкий труд и нужда, видит в священнике, который ее слушает и ласково отвечает ей, не божьего слугу, не судью, в чьей власти отпущение грехов и спасение души, а поверенного всех горестей, друга в несчастье. Как женщина ни огрубела, в ней всегда таится женское начало — что-то лихорадочное, трепетное, чувствительное, ранимое, какое-то просительное беспокойство больного существа, которому так же необходимы ласковые слова, как ребенку, набившему себе шишку, утешения няни. Женщине из народа, как и светской женщине, нужно облегчить сердце рассказом, признанием, исповедью, ибо в самой ее природе заложена потребность кому-то все излить и на кого-то опереться. Она хранит в себе чувства, которые обязательно должна выразить словами, она ждет, чтобы ее спрашивали, жалели, давали ей советы. Она жаждет понимания этих стыдливо затаенных чувств, искреннего интереса к ним. Пусть ее хозяева хорошо с ней обращаются, держат себя просто, даже по-дружески, — все равно их доброта ничем не отличается от доброты, которую проявляют к домашнему животному. Их беспокоит ее аппетит, самочувствие, они проявляют заботу о ее плоти, — и этим ограничиваются. Им и в голову не придет, что она может страдать не только телом, и они никогда не заподозрят в ней того скрытого беспокойства, тех душевных страданий и печалей, в которых сами изливаются только равным себе. Они считают, что у женщины, которая подметает полы и варит обед, не может быть мыслей, заставляющих уходить в себя и грустить, поэтому они никогда не говорят с ней о ее мыслях. С кем же ей поделиться ими? Со священником, который ждет ее, выспрашивает, выслушивает, со служителем церкви, который в то же время и светский человек, высшее существо, барин, воспитанный, ученый, умеющий красиво выражаться, всегда приветливый, доступный, терпеливый, внимательный, не проявляющий презрения к самой смиренной душе, к самой плохо одетой прихожанке. Лишь священнику есть дело до женщины в чепце. Лишь он принимает близко к сердцу ее тайные страдания, все, что ее мучит, все, что волнует, все, что рождается в сердце служанки точно так же, как в сердце госпожи, — желание поплакать, тревогу, подобную предгрозовому томлению. Лишь он побуждает ее к откровенности, помогает освободиться от того, что порождено иронией повседневности, печется о ее духовном здоровье. Лишь он помогает ей возвыситься над животной жизнью и обращается к ней со словами нежности, милосердия, надежды, с возвышенными словами, каких она никогда не слышит от мужчин своей семьи, своего класса.

Поступив на службу к мадемуазель де Варандейль, Жермини впала в глубокое благочестие, и все ее помыслы сосредоточились на церкви. Все больше отдавалась она наслаждению исповеди, размеренному, спокойному, тихому голосу, звучащему из полутьмы, беседам, во время которых слова точно ласкают друг друга. После этих бесед она чувствовала себя освеженной, легкой, свободной, счастливой, словно на самые чувствительные, болезненные, натруженные места в ее душе наложили чуть щекочущую целительную повязку.

Только в церкви могла она открыть и открывала душу. В ее хозяйке была какая-то мужская грубоватость, не допускавшая сердечных излияний. Резкие восклицания и слова, вырывавшиеся у мадемуазель, заставляли Жермини обходить молчанием то, что ей хотелось бы рассказать. Старуха была неумолима к жалобам, не вызванным болезнью или несчастьем. Ее мужественная доброта не признавала нездоровой игры воображения, терзаний, созданных мыслью, тоски, порожденной женскими нервами и недомоганиями. Она порой казалась Жермини бесчувственной, хотя на самом деле просто отвердела снаружи под воздействием возраста и тягот существования. Грубой была ее кожа, грубой — оболочка сердца. Она сама никогда не жаловалась и не любила, когда жаловались другие. По праву своих непролитых слез она ненавидела малодушные слезы, проливаемые взрослыми людьми,

Вскоре исповедальня стала для Жермини как бы восхитительным и священным местом свиданий. К ней была обращена первая мысль служанки утром, ее последняя молитва вечером. Целый день она, словно во сне, видела себя стоящей там на коленях. Она работала, а перед глазами у нее маячили дубовые стены с золотистыми прожилками, голова крылатого ангела на фронтоне, неподвижные складки зеленого занавеса, глубокий мистический полумрак. Ей чудилось, что в исповедальне сосредоточена ее жизнь, что там — смысл всего ее существования. Всю неделю она жила этим днем, желанным, чаемым, обещанным. Начиная с четверга Жермини охватывало нетерпение, и в этой растущей сладостной тревоге точно воплощалось приближение благословенного субботнего вечера. А когда наступала суббота, она кое-как заканчивала домашнюю работу, наспех подавала мадемуазель легкий ужин и убегала в Нотр-Дам-де-Лорет, торопясь покаяться в грехах, как другие торопятся отдаться любви. Омочив пальцы в освященной воде и преклонив колена, она проходила между рядами кресел, с легким шуршанием скользя по плитам, как кошка — по ковру. Склонившись, почти припав к земле, она бесшумно проникала в тень бокового придела и останавливалась возле знакомой, таинственной, скрытой занавесями исповедальни, ожидая своей очереди, отдаваясь волнению ожидания.

Молодой священник, который исповедовал Жермини, не сердился на нее за слишком частые посещения. Он не был скуп ни на время, ни на внимание, ни на милосердие. Он позволял ей подолгу говорить, подолгу рассказывать о всех мелочах жизни и был снисходителен к этой страждущей душе, не мешал ей изливать самые ничтожные огорчения. Он слушал повесть всех ее тревог, желаний, бед, не отклонял и не презирал исповеди служанки, поверявшей ему сокровенные, боящиеся света чувства, как поверяют их только матери или врачу.

Этот священник был молод. Он был добросердечен. Прежде он жил мирской жизнью. Огромное, непосильное горе заставило его искать прибежища в этой одежде, скрывшей скорбящее сердце. В священнике еще не умер мужчина, и он с печальной жалостью прислушивался к ропоту горестного сердца служанки. Он понимал, что Жермини нуждается в нем, что он ее поддерживает, укрепляет, спасает от нее самой, прячет от живущих в ней желаний. Он ощущал грустное сочувствие к этой душе, сотканной из нежности, к этой молодой девушке, пылкой и в то же время безвольной, к этой несчастной, не понимающей себя, сердцем и телом созданной для плотской страсти, которой жаждало все ее существо. Умудренный опытом прошлого, он изумлялся, порою даже пугался при виде огня, вспыхивавшего в ней, пламени, загоравшегося в ее глазах, когда она с порывистой страстностью отдавалась молитве, пугался того, что во время исповедей она неизменно сворачивала на одну и ту же тему, все время возвращаясь к сцене насилия, того насилия, когда, как полагал священник, ее вполне искреннее сопротивление было сломлено чувственным самозабвением, парализовавшим волю.

Религиозная горячка длилась у Жермини несколько лет, в течение которых она жила сосредоточенно, молчаливо, счастливо, целиком отданная богу, — так, по крайней мере, ей казалось. Но постепенно исповедник стал замечать, что благоговение Жермини направлено главным образом на него самого. По взглядам, по краске смущения, по словам, которые она уже не произносила, по другим словам, которые осмеливалась произнести впервые, он понял, что религиозный пыл его прихожанки заблудился и, помимо ее сознания, направился по ложному пути. Жермини подстерегала священника, когда, кончив службу, он шел домой, следовала за ним в ризницу, не отходила от него, бегала в церкви за его сутаной. Он попытался образумить ее, излечить от горячки влюбленности, стал сдержанней, вооружился холодом. В отчаянье от этой перемены, от этого равнодушия, обиженная и уязвленная, Жермини призналась однажды во время исповеди, что ненавидит двух молодых девушек, любимых прихожанок священника. Тогда он, без всяких объяснений, отдалил ее от себя и передал другому исповеднику. Жермини несколько раз исповедалась этому аббату, потом пропустила исповедь, потом вообще перестала ходить, и от всего ее благочестия осталось лишь далекое и сладкое воспоминание, похожее на слабый, почти выветрившийся запах ладана.

Так обстояли дела, когда заболела мадемуазель. Во время ее болезни Жермини, боясь оставить ее одну, вообще не ходила в церковь. Когда мадемуазель настолько окрепла, что уже не нуждалась в постоянном присутствии служанки, она вдруг с удивлением заметила, что ее «богомолка» сидит в воскресный день дома и не спешит к обедне.

— Что это с тобой? — спросила она. — Ты больше не бегаешь к своим священникам? Чем они тебя обидели?

— Ничем, — ответила Жермини.

V

— Вот, барышня!.. Посмотрите на меня! — сказала Жермини.

После описанного в предыдущей главе разговора прошло несколько месяцев. Жермини отпросилась у хозяйки на свадебный бал к сестре бакалейщика, у которой была подружкой. Надев открытое вечернее платье из белого муслина, она пришла показаться своей госпоже.

Мадемуазель де Варандейль, оторвавшись от старинной книги с крупным шрифтом, сняла очки, заложила ими страницу и воскликнула:

— Такая богомолка, и вдруг на бал!.. Знаешь, дочь моя… это просто нелепо… Ты — в качестве танцорки!.. Остается только, чтобы ты захотела выйти замуж!.. Какая чепуха! Только предупреждаю: если выйдешь замуж, я тебя держать не стану. У меня нет ни малейшей охоты нянчить твоих младенцев. Подойди-ка сюда… Ого!.. Нечего сказать… ты показываешь все, что у тебя есть. И вообще в последнее время ты стала страшной кокеткой.

Поделиться с друзьями: