Жестяной барабан
Шрифт:
Вернее сказать, в самую последнюю минуту я еще успел влезть на железнодорожную насыпь неподалеку от подземного перехода Брунсхефервег. И не сказать чтобы я задержался перед находящимся поблизости кабинетом доктора Холлаца. Правда, мысленно я попрощался с сестрой Ингой, послал приветы квартире пекаря, что на Кляйнхаммервег, но все это совершил на ходу, и лишь портал церкви Сердца Христова заставил меня сделать ту остановку, из-за которой я чуть не опоздал к поезду. Двери церкви были заперты. Однако же я очень отчетливо представил себе голого розового младенца Иисуса на левом колене у Девы Марии. И вновь она явилась мне, моя бедная матушка Она преклоняла колена, она пересыпала в ухо его преподобию Винке все грехи, которые совершила хозяйка лавки колониальных товаров, как имела обыкновение пересыпать сахар в голубые фунтовые и полуфунтовые кулечки. Оскар же преклонял колена перед алтарем в левом приделе, хотел научить младенца Иисуса барабанить, а этот сорванец не пожелал явить мне чудо. Оскар поклялся тогда и вторично поклялся теперь перед закрытым порталом: я еще выучу его барабанить. Если не сегодня, то, уж верно, завтра!
Но поскольку впереди у меня было длительное путешествие, я заменил завтра на послезавтра, повернулся к порталу спиной, убежденный, что Иисус никуда от меня не денется, вскарабкался на железнодорожную насыпь возле подземного перехода, потерял при этом малость Гете и Распутина, однако большую часть своих учебных пособий сумел поднять наверх, между рельсами споткнулся еще раз о шпалы и щебенку и чуть не сбил с ног поджидавшего меня Бебру — до того было темно.
— А вот и наш виртуоз на жести, — вскричал капитан, он же музыкальный клоун. Потом, взаимно призвав друг друга к осторожности, мы начали ощупью пробираться через рельсы, стрелки, заплутались между перегоняемыми товарными вагонами и наконец отыскали поезд с отпускниками, где для фронтового театра Бебры было выделено специальное купе.
На трамвае Оскару уже не раз доводилось ездить, теперь ему предстояло ехать поездом. Когда Бебра затолкал меня в купе, Рагуна подняла глаза от какого-то шитья, улыбнулась и с улыбкой поцеловала меня в щеку. Не переставая улыбаться и в то же время не отрывая пальцев от шитья, она представила мне остальных членов фронтового ансамбля: акробатов Феликса и Китти. Кипи, медовокудрая, с чуть сероватой кожей, была довольно мила, а размером примерно с синьору. Легкие признаки саксонского диалекта усиливали ее привлекательность. Акробат Феликс был из всей труппы самый высокий. В нем насчитывалось добрых сто тридцать восемь сантиметров. Несчастный очень страдал из-за своего непомерного роста. Появление моих девяносто четырех сантиметров еще пуще усугубило его комплексы.
К тому же профиль акробата демонстрировал известное сходство с профилем племенного скакуна, почему Рагуна и называла его в шутку «Cavallo» либо «Феликс-Cavallo». Подобно капитану Бебре акробат носил серую полевую форму, только по знакам различия он был обер-ефрейтор. Обе дамы — что их отнюдь не красило — тоже облачались в серое походное сукно, из которого были сшиты их дорожные костюмы. Да и шитье под пальчиками Розвиты тоже оказалось на поверку сукном серого, полевого цвета; позднее оно стало моей военной формой, на которую скинулись для меня Феликс и Бебра. Розвита и Китти по очереди ее шили, отрезая за ненужностью все больше и больше серого, покуда китель, брюки и кепи не пришлись мне впору. Зато обувь по ноге Оскара не удалось отыскать ни в одной из каптерок вермахта. Так я и остался при гражданских ботинках на шнуровке, а короткие солдатские сапоги выкинул из головы.
Бумаги мои пришлось подделывать, и акробат Феликс проявил в этом сложном деле недюжинный талант. Уже хотя бы из чистой вежливости я не мог возражать: великая сомнамбула выдала меня за своего брата, за старшего к слову сказать. Оскарнелло Рагуна, родился двадцать первого октября одна тысяча девятьсот двенадцатого года в Неаполе. До сего дня мне приходилось существовать под разными именами, Оскарнелло Рагуна было одним из них, и, видит Бог, звучало отнюдь не хуже прочих.
А потом мы, как это говорится, тронулись в путь. Поехали через Штольп, Штеттин, Берлин, Ганновер, Кельн в Метц. От Берлина я практически ничего не увидел. Мы там провели пять часов. И конечно же, как раз в это время объявили воздушную тревогу. Нам пришлось спрятаться в погребке Томаса. Отпускники набились под его своды, будто сардинки. Когда кто-то из полевой жандармерии попытался провести нас вперед, раздались приветственные возгласы. Некоторые солдаты, возвращавшиеся с Восточного фронта, знали Бебру и его труппу по прежним гастролям на передовой, люди зааплодировали, засвистели, Рагуна принялась посылать в толпу воздушные поцелуи. Нас уговорили выступить. За несколько минут в углу бывшей пивнушки соорудили некое подобие сцены. Бебра вообще не умел отказывать, тем более что один майор из противовоздушной обороны сердечно и с подчеркнутой выправкой попросил его чем-нибудь порадовать людей.
Оскару впервые предстояло принять участие в обычном представлении. И хотя я не то чтобы был совсем уж неподготовлен — пока мы ехали, Бебра многократно отрабатывал со мной мой номер, — меня все-таки охватил мандраж, так что Рагуна улучила возможность погладить мои руки. Едва следом за нами приволокли наш артистический реквизит солдаты прямо из кожи лезли от усердия, — Феликс и Китти начали свой акробатический номер. Оба работали программу человек-каучук, сплетались в узел, сами себя сквозь него продевали, сами себя расплетали, вокруг себя обматывались, от себя вычитали, к себе прибавляли, выменивали то на это, вызывая у теснящихся и глазеющих солдат сильные боли в суставах и мышцах, продолжавшиеся потом несколько дней. Покуда Феликс и Китти сплетались и расплетались, Бебра выступал как музыкальный клоун. На по-разному налитых бутылках, от полной до совсем пустой, он играл самые популярные шлягеры тех военных лет, играл «Эрику» и «Мамаша, купи мне лошадку», заставлял горлышки бутылок звенеть и вспыхивать «Звездами Родины», но когда все это не произвело должного эффекта, обратился к своему испытанному, к своему коронному номеру, и между бутылок начал свирепствовать «Джимми-тигр». «Тигр» понравился не только отпускникам, тигр проник даже в избалованное ухо Оскара, и, когда Бебра после нескольких неуклюжих, но гарантирующих успех фокусов объявил Розвиту Рагуну, великую сомнамбулу, и ее брата Оскарнелло Рагуна, убивающего стекло барабанщика, зрители оказались уже достаточно подогреты: Розвита и Оскарнелло были обречены на успех. Легкой дробью я предварил наше выступление, я подчеркивал кульминацию, усиливая дробь, а после завершения номера искусным барабанным боем потребовал аплодисментов. Некоторых солдат и даже офицеров Рагуна вызывала из толпы зрителей, просила старых, закаленных обер-ефрейторов или дерзких от робости юнкеров сесть, заглядывала тому или другому в сердце — а уж это она умела и сообщала публике, кроме неизменно совпадающих данных из солдатских книжек, кой-какие интимные подробности из жизни обер-ефрейторов и юнкеров. Делала она это вполне деликатно, при своих разоблачениях проявляла остроумие, одному из разоблаченных подарила в завершение, как полагали зрители, полную бутылку пива, затем попросила одаренного поднять бутылку повыше, чтоб все могли ее видеть, и подала знак мне, Оскарнелло: нарастающая барабанная дробь — детская забава для моего голоса, который решал задачи и потрудней, и пивная бутылка с грохотом раскололась, в результате растерянное, забрызганное пивом лицо прошедшего огонь и воду не то обер-ефрейтора, не то желторотого юнкера, после чего восторг, продолжительные аплодисменты, к которым примешались звуки тяжелого воздушного налета на столицу рейха.
Разумеется, то, что мы им предлагали, было не высшего сорта, но это забавляло людей, помогало им забыть и фронт, и отпуск, это вызывало смех, нескончаемый смех, ибо когда у нас над головой разорвались бомбы, встряхнув и завалив подвал со всем его содержимым, погасив и нормальное и аварийное освещение, когда все валялось вперемешку, сквозь этот темный удушливый гроб все еще просачивался смех.
— Бебра! — кричали люди. — Хотим Бебру! И добрый несокрушимый Бебра откликнулся на зов, изображал в полной темноте клоуна, исторгал из засыпанной массы взрывы хохота, а когда публика потребовала Рагуну и Оскарнелло, пророкотал:
Синьор-ра Р-р-рагуна очень устала, дорогие мои оловянные солдатики. Да и малютка Оскарнелло должен малость вздремнуть во имя Великого немецкого рейха и окончательной победы.
На самом же деле Розвита лежала со мной и ужасно боялась. А Оскар совсем не боялся, но лежал с Розвитой. Ее страх и моя храбрость свели вместе наши руки. Я собирал повсюду признаки ее страха, она собирала признаки моей храбрости. Под конец я и сам начал слегка бояться, она же расхрабрилась. И когда я первый раз прогнал ее страх и вселил в нее храбрость, моя мужская храбрость восстала вторично. В то время как моя храбрость насчитывала прекрасные восемнадцать лет, она, уж и не знаю, на каком году жизни пребывая, в какой раз лежа, отдалась своему натренированному, вселяющему в меня бодрость страху. Ибо ее изготовленное с минимальным расходом материала, но, однако же, вполне пропорциональное тело точно так же, как и ее лицо, не являло ни малейших примет оставляющего глубокие следы времени. Со страхом вне времени и храбростью вне времени отдавалась мне некая Розвита. И никто никогда не узнает, сколько лет было той лилипутке, которая благодаря моей храбрости утратила свой страх во время большого налета на столицу рейха, когда нас засыпало в погребке Томаса, пока люди из противовоздушной обороны не откопали нас, сколько, девятнадцать или девяносто девять; Оскару же тем легче хранить молчание, что он и сам не знает, кем ему было даровано то первое, соответствующее его физическим размерам объятие то ли храброй старушкой, то ли податливой от страха девушкой.
Осматривать бетон, или Мистически-варварски-скучливо
Три недели подряд из вечера в вечер мы играли в почтенных древних казематах гарнизонного и римского города Метц. Ту же самую программу мы две недели показывали в Нанси. Шалон-сюр-Марн гостеприимно принимал нас целую неделю. С языка у Оскара уже соскакивали порой французские словечки. В Реймсе мы еще могли полюбоваться разрушениями времен Первой мировой войны. Каменный зверинец всемирно известного собора из отвращения, внушаемого ему человечеством, непрерывно сплевывал воду на камни мостовой, что означало: дождь в Реймсе шел изо дня в день, и по ночам тоже. Зато в Париже нам достался ослепительный, теплый сентябрь. Под руку с Розвитой я мог бродить по набережным Сены и так отметить свое девятнадцатилетие. Хоть я и знал столицу Франции по открыткам унтер-офицера Фрица Тручински, Париж меня никоим образом не разочаровал. Когда Розвита и я впервые оказались у подножия Эйфелевой башни и во мне девяносто четыре, в ней девяносто девять сантиметров — подняли глаза, нам обоим, стоявшим рука к руке, стали очевидны и наша уникальность, и наше истинное величие. Мы поцеловались прямо на улице, что в Париже, впрочем, ничего не значило.
О ты, прекрасное общение с искусством и с историей! Когда, все так же держа Розвиту под руку, я нанес визит Дому инвалидов и вспомнил великого, но не высокого ростом и по этой причине столь близкого нашему сердцу императора, я заговорил словами Наполеона. Как тот сказал на могиле Фридриха Второго, который, к слову говоря, тоже не вышел ростом: «Живи он сегодня, мы бы здесь не стояли!» Вот так же и я нежно прошептал на ушко своей Розвите:
— Живи корсиканец сегодня, мы бы здесь не стояли, не целовались бы под мостами на набережных, sur Ie trottoir de Paris.
В рамках гигантской концертной программы мы выступали и в зале Плейель, и в Театре Сары Бернар. Оскар скоро освоился со сценическими условиями большого города, усовершенствовал свои репертуар, приспособился к вкусу избалованных оккупационных частей: я больше не разрезал своим пением примитивные немецкие бутылки с пивом, о нет, я резал и обращал в осколки изысканнейшие, дивно закругленные, выдутые тончайшим дыханием вазы для цветов и вазы для фруктов родом из французских замков. Программу свою я строил по принципам культурно-историческим, я начинал с бокалов времен Людовика Четырнадцатого, обращал в стеклянную пыль изделия эпохи Людовика Пятнадцатого. Со стремительностью, характерной для революционной поры, я расправлялся со стеклянными кубками несчастного Людовика Шестнадцатого и его безголовой Марии-Антуанетты, потом немножко Луи Филиппа, а в завершение разбирался со стеклянными изделиями французского модерна.